Поздние советские люди в подавляющем большинстве считали себя истинно «нормальными» людьми, над которыми господствуют всякие дурацкие ограничения. Они полагали, что, как только эти ограничения будут сняты и воцарится свобода, они быстро организуют «нормальную жизнь», в которой все будут получать то, чего заслужили, по справедливости. И они нередко имели веские основания так полагать: ведь учились они на прекрасных примерах отечественной и зарубежной классики и прочих высоких личностных образцах. Дружба, любовь, благородство, верность, честь, гуманистические представления о красоте, добре и истине, личностная самореализация и пр. — ну разве же все это было плохо? Да, конечно, этих людей порой заедал быт, им не хватало в дополнение к высокой культуре такого же высокого «уровня жизни». Скучный, постылый, тягостный «совок», как образно выразился С. Кара-Мурза, более не мог удовлетворить их голода на образы — он был рассчитан на кормление голодных тарелкой осточертевшего сытного борща, а не красивыми бутербродиками ради «перекуса», которых поздним советским людям хотелось все больше.
1990-е годы показали, что предоставленные самим себе многочисленные добродетели советских людей порождают не «нормальное общество», а «дикий капитализм», «криминальную революцию», «коррупцию» и, наряду с долгожданной свободой, набор прочих негативных явлений[233]
. Советские разновидности этики добродетели либо оказались прямо комплементарны всем этим социальным трансформациям, либо не смогли им противостоять.Эти же позднесоветские ценности, однако, оказались не совсем адекватно осмыслены постсоветским обществом 1990-х — начала 2000-х годов. Они подверглись мифологизации как в рамках либерализма («зловредная архаика»), так и в рамках антилиберальных патриотических, почвеннических, державных дискурсов («благородное наследие предков»). Тем не менее они продолжали определять если не действия, то самооценку многих людей, служить им мировоззренческой стратегией для понимания своего места в меняющихся реалиях, оправдания своей позиции, морально непротиворечивого объяснения своего поведения. Здесь речь шла не только об удовлетворении извечной человеческой потребности в самообмане, но и в поиске смысла свалившейся на голову «эпохи перемен». Постсоветские люди не могли, да и не имели весомых оснований менять свои добродетели на какие-то другие. Унаследованные от прошлого моральные установки никуда не исчезли, они остались единственным мерилом человеческих поступков. Но лишенный соединявших пусть и в формальную, но дающую смысл целостность универсум советских добродетелей нуждался в своего рода пересборке. Проблема заключалась в том, что, несмотря на все неоднозначные последствия тотального господства этики добродетели, требовалось истолковать ее актуальное содержание максимально лестным образом для ее носителей и одновременно удовлетворить их потребность в более-менее непротиворечивом осмыслении происходящего с индивидами, с историей, с обществом.
Ниже мы приводим ряд примеров такого рода морально комфортных мировоззренческих стратегий. Ряд этот, разумеется, никоим образом не может быть исчерпывающим. Но хотя его содержание определяется авторской субъективностью, мы питаем надежду на то, что эта субъективность в достаточной мере совпадает с таковой же наших читателей.
ПОЧТИ ПОЭТИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ. ЛЕВ ГУМИЛЕВ КАК ЗЕРКАЛО МОРАЛЬНОГО ПЕРЕЛОМА
Политики, идеологи, философы, писатели или музыканты, да мало ли еще кто, часто становятся теми, кого называют «властителями дум». Среди них редко оказываются ученые: каковы бы ни были их достижения, им редко удается изложить их захватывающим ум и воображение миллионов образом. Тем удивительнее, что иногда случается и такое, как это произошло при нашей жизни с историком Львом Николаевичем Гумилевым[234]
. И хотя пик его популярности давно миновал, вопрос, почему это произошло именно с ним, по-прежнему требует ответа, тем более что имеются основания полагать, что ответы на этот вопрос, касающийся не столь далекого прошлого, может пролить свет на истоки той ситуации, в которой мы находимся сегодня.Но какого рода ответ мы можем дать на такой вопрос и, главное, что может обеспечить его убедительность? Возможно, наиболее убедительным выглядел бы ответ, полученный путем опроса достаточно репрезентативной выборки респондентов по поводу их интеллектуальных увлечений 1990-х годов. Были ли они тогда склонны описывать себя в гумилевских категориях? К сожалению, у нас нет такой возможности. Кроме того, как говорит давний опыт историков и социологов, не стоит безусловно верить не только свидетельствам очевидцев каких-то событий, но даже и рассказам о своем внутреннем мире и своих ценностях.