В произведениях Крапивина отразилась наивная, начисто лишенная исторического воображения вера последних советских поколений в то, что существующие в конкретное время и конкретном месте идеалы добра, дружбы, верности и чести сами по себе достаточны, чтобы обустроить жизнь наилучшим образом. В крапивинских мирах игнорируется, что в реальности зло в чистом виде встречается не так уж часто, а рвут глотки друг другу люди, которые ничего против добра не имеют и превыше всего ценят, как это ни удивительно, все те же дружбу, верность и честь. Но чтобы додуматься до этой не очень сложной мысли, к читателю нужно предъявлять более высокие требования, нежели те, какие предъявлял Крапивин. Как замечает Е. Савин о барабанщиках в «Голубятне на желтой поляне», «связь с миром и с другими людьми у барабанщика в большей степени основана на эмоциях, а не на разуме, интеллекте. В этом смысле роман антиинтеллектуален — не случайно злобные пришельцы являются проповедниками разумной Галактики и измеряют ценность каждого из членов своего сообщества в количестве интеллектуальных единиц. В рациональности Земли Яр видит ее грядущую гибель — дети должны оставаться детьми и читать „Трех мушкетеров“ и „Зверобоя“, а не штудировать Фромма и Шпенглера»[222]
. Но если не делать Крапивину скидок как художнику, которого правильно понять может только он сам и его поклонники, то объективно такая позиция отчасти явилась самым настоящим выполнением социального заказа на антиинтеллектуализм и инфантилизацию населения, а отчасти стала отражением ситуации, когда возобладало некритическое принятие каких-то (безусловно, благих) ценностей при полном отказе от этической, идеологической, научной (словом, «интеллектуальной») рефлексии над ними. Как говорит прапорщик из известного анекдота: чего тут думать — трясти надо!Поэтому картина мира в книгах Крапивина, что называется, «черно-белая». У него враги — это всегда зло; в лучшем случае — презренные обыватели. Эта щадящая детское восприятие картина мира, как ни странно, вполне отвечает потребностям функционирования локальных сообществ с их партикулярной этикой добродетели, над которой ничего более нет. Потому что если есть что-то повыше верности-чести-дружбы, то и враги редко воспринимаются как беспримесное зло, хотя бы и с такой примитивной формулировкой: «ничего личного, просто бизнес». Но вот когда ничего выше этики добродетели нет, да вдобавок и нет внешнего начальства, которое что-то запрещает (а герои-мальчишки Крапивина очень не любят, когда им что-то
Несмотря на всю заостренность позиции, Крапивин тут не изобретал пороха. Проводившаяся в его книгах установка на тотальную критику мира взрослых во многом была лишь радикализированной версией установки официальной. Одной из важнейших моральных и культурных предпосылок такого мировосприятия стало все более распространявшееся в советской (как и европейской и американской культуре) представление о ценности аполитичного и автономного мира детства. Значение мифологии детства было столь велико, что «задним числом утопический образ детства, сконструированный как время невинности и чистой дружбы, воспринимается как высшая точка советской утопии — и потому ностальгия нынешних тридцати-сорокалетних по Советскому Союзу есть всего лишь ностальгия по собственному детству, увиденному сквозь призму детской культуры тех времен»[224]
.