Со временем понятие «стресс», как и «неврастения», также подверглось психологизации и социологизации. Тем самым оно разделило судьбу всех прежних терминов, обозначавших психосоматические заболевания, – меланхолии, ипохондрии, истерии, спинальной ирритации. Определенные общественные стрессоры изучались подробнее, также распространилось мнение, что стресс как массовый феномен – это типичное порождение модернизации (см. примеч. 160). Обнаружилось, что у жертв стресса, как прежде у неврастеников, и возникновение болезни, и ее лечение существенно зависят от внутреннего настроя. После Второй мировой войны атмосфера исследований стресса постепенно смягчилась, и в конце концов они обрели такую же сентиментальность, с какой когда-то разбирались жалобы невротиков. Пережил стресс и процесс «демократизации» – если в 1950-е годы в ФРГ он воспринимался как «болезнь менеджеров», то в 70-е в поле зрения попали и рабочие, и даже школьники.
Примечательно, что в то время как в 1880-е годы американское понятие «неврастения» было мгновенно воспринято немцами, американское понятие стресса приживалось в немецком быту несколько десятилетий. Первый толчок произошел приблизительно в 1957 году, когда вследствие угольного кризиса, шока от запуска первого спутника, учреждения Европейского экономического сообщества и завершения эпохи послевоенной реконструкции стало заметно общее обострение конкуренции. Нервные расстройства вновь стали казаться новой темой, не имевшей долгой литературной традиции. Расхожей монетой «стресс» стал только в 1970-е годы, зато произошло это настолько основательно, что внешние наблюдатели начали веселиться по поводу немецкого
Борьба и смех: иллюзия окончательной победы над нервозностью
До 1914 года специальная литература по нервозности не признавала таких понятий, как «крепкие» и тем более «стальные нервы». Довоенные авторы, как правило, исходили из того, что радикального курса лечения против неврастении не существует и надеяться на решительные успехи нельзя. Если считать нервозность продуктом наследственных задатков и всей индустриальной цивилизации, то перспектив на тотальную победу над ней ждать трудно. Большинство авторов избегало предлагать неврастеникам в качестве идеала образ человека с сильными нервами – такой идеал, по логике тогдашней теории неврастении, был для невротика недостижим и только усилил бы у него комплекс неполноценности. Отто Бинсвангер в 1896 году признался, что «склонный к насилию брутальный силач в понимании Ницше» вызывает у него отвращение. Он когда-то сам лечил безумного философа и видел в учении о «сверхчеловеке» патологическую подоплеку (см. примеч. 162).
В неврологической клинике Бельвю проходил лечение один инженер, страдавший манией величия: он говорил, что «гнет сталь как нечего делать» и что «в области бедер стал Голиафом». Маниакальные фазы, когда неврастеники напрягали все свои силы, свидетельствуют не о преодолении расстройства, а скорее о приближении его следующего этапа. Идеал «стальных нервов» пришел не из медицины, а из идеала героя, жажды спортивных рекордов и рекламных потребностей лечебниц и производителей лекарств. Тот, кто полагал, что при проблемах с нервами главное – внушение и воля, верил в эффективность наиболее сильных и навязчивых образов. Эрнст Нейман в конце своего Евангелия от неврологии, составленного из пронумерованных заповедей и изречений, обещал: «И в одно чудесное утро […] ты проснешься, исполненный сил, и потянешься с наслажденьем, […] и воскликнешь: Я обрел счастье!» (См. примеч. 163.)