Лэш напоминает нам слова Фрейда: все, на что может надеяться психотерапия – заменить невроз, парализующий человека и разрушающий его жизнь, «повседневным унынием», научив пациента приносить те жертвы, которых требует от нас цивилизация. «Однако психоанализ не предлагает лечения ни от несправедливости, ни от несчастья; не может он удовлетворить и растущий в безрелигиозном мире запрос на осмысленность жизни, веру и эмоциональную безопасность». Однако, продолжает он, люди надеются найти в психотерапии именно веру и силы жить. Идеи эти родились в Европе, главным образом благодаря Адлеру и Юнгу. Понятие «комплекс неполноценности» Адлера, основанное на психотерапевтическом переосмыслении «воли к власти», пришлось людям даже больше по душе, чем идеи Фрейда. Юнг обращался к болезни, в современном обществе распространенной не меньше чувства собственной неадекватности – к обеднению духовного воображения. Он стремился восстановить если не настоящую веру, то иллюзию веры, помогая пациенту создать собственную религию из разрозненных останков религий прошлого, причем все они в глазах Юнга обладали равной ценностью и были «равно пригодны в современном кризисе безверия».
Таким образом, обе системы – и Адлера, и Юнга – заменили исследование себя этическим учением, превратив терапию в то, что предвидел Фрейд – «новую нравственно-религиозную доктрину». Одним из результатов этого, говорит Лэш, стал нарциссизм, заменивший этику достижения этикой наслаждения.
Нарциссисты делят общество на две группы: с одной стороны, великие, богатые и знаменитые, с другой – «стадо» обычных людей; сами же они больше всего боятся оказаться «посредственностями». Кроме того, нарциссист иронически отстраняется от повседневной жизни: он всегда «где-то снаружи», наблюдает за собой, оценивает себя – и в результате не испытывает подлинных чувств и переживаний. Оба пола защищают себя, изо всех сил стараясь придавать как можно меньше значения друг другу – и в то же время ждут от личных отношений глубины и интенсивности религиозного опыта.[741]
В нашей умирающей культуре нарциссизм – под маской «осознания» или «личностного роста» – представляется прямым путем к достижению духовного просветления. Однако нарциссисты не стремятся изменить общество к лучшему: у них нет видения лучшего, более достойного общества. «Старый порядок относился к делу серьезнее нарциссистов, просто принимающих его как должное».[742]Современный (конца 1970-х годов) человек, продолжает Лэш, стал узником собственной рефлексии; он «тоскует по утраченной невинности спонтанных чувств. Неспособный выражать свои эмоции свободно, без опасений, как воспримут это другие, он, однако, сомневается и в искренности выражения чужих чувств – и потому реакция публики на его слова и действия не слишком его успокаивает». Последствия этого глубоки и серьезны; мы еще увидим их далее.[743]
Еще одно произведение, проливающее свет на 1960-е – 1970-е годы, – фильм Луи Маля «Мой ужин с Андре». Два друга после многолетней разлуки ужинают в нью-йоркском ресторане, и каждый отстаивает выбор, сделанный им в жизни. Андре странствует по всему миру в поисках «духовного просветления»; а Уолли «корпит» в Нью-Йорке, с грехом пополам зарабатывает на жизнь сценариями и актерством, живет все это время с одной женщиной – и сам признает, что жизнь его довольно-таки уныла. То, что для Уолли – повседневные удобства, без которых не обойдешься, для Андре, с его экзотическим именем – лишь атрибуты бессмысленной материальной культуры. Уолли предпочитает «маленькие радости» и «скромные, достижимые цели»; Андре ищет духовной трансцендентности, «высших состояний сознания». Он пробовал восточные религии, приемы изменения сознания, жил в коммунах. Жизнь в Нью-Йорке, куда он вернулся после долгих странствий, кажется ему немногим лучше концлагеря – с той лишь разницей, что этот концлагерь населен «роботами и жертвами лоботомии». Они с женой, говорит он Уолли, чувствуют себя здесь, словно евреи в Германии конца 1930-х годов, и мечтают отсюда сбежать.
Маль не спешит становиться на одну из сторон. Оба жизненных пути – стратегии выживания, различные, но, быть может, равно пригодные ответы нашему несовершенному и непрочному миру. И, как бы там ни было, Уолли у Маля выглядит «образцом здравого смысла и демократичного человеческого достоинства». Его верность знакомой обстановке напоминает то, что Ханна Арендт называла «любовью к миру – миру человеческих связей и человеческих трудов, к тому, что придает нашей жизни надежность и постоянство». В то же время нельзя не признать, что Уолли сильно снизил свои ожидания и требования от жизни, что он живет одним днем и платит за это резким сужением поля зрения, не позволяющим никакой сознательной политической активности, никакой более серьезной роли в жизни – в сущности, более живой жизни – столь многим приносящей радость и удовлетворение. «Это позволяет ему оставаться человечным – достижение в наши дни немалое – однако не позволяет ему влиять на ход событий в жизни общества».[744]