— Можно теперь и мне сказать несколько слов? Я прослушал вашу исповедь, Павел Игнатьевич. После вашего первого письма с самым искренним вниманием я слежу за вашими среднеазиатскими передвижениями по тем редким вашим заметкам и статьям в хронологических журналах. Ей-богу, я ждал, что вы все-таки напишите мне. Самому неудобно было навязываться. И просто удивительная случайность, что Владимир Афанасьевич Окаев показал мне письмо о ваших каиндинских раскопках. Да, то самое письмо, которое передал ему Никифор Антонович в поисках геолога. Я сказал профессору Окаеву, что меня интересуют работы Введенского — ведь я историк и геолог… Но, ко всеобщему удовольствию, круг наших признаний, видимо, должен замкнуться. Ну что ж! — Гурилев усмехнулся. — По мнению Никифора Антоновича, это скорее плохо, чем хорошо. Нет пространства для допусков. Или — это хорошо, потому что плохо: загадку идола мы еще не расшифровали.
Гурилев встал, торжественно протягивая руку Павлу Игнатьевичу:
— Никифор Антонович прав! Я тоже преклоняю голову перед вашим великим даром обнажать истину правильной постановкой вопроса. Впрочем, давайте больше не будем рассуждать о вашем неоспоримом достоинстве. Давайте обратимся к нашей непосредственной задаче, — Гурилев многозначительно посмотрел на Никифора Антоновича. — К загадке идола № 17.
По словам Мамата, проводника и сторожа, скоро должны были начаться юго-западные ветры, приносящие сначала пыль Такламаканской пустыни («Нельзя дышать, надо прятаться, воздуха нет, только белая пыль», — переводил с киргизского шурфовщик Карпыч), а потом дождевые тучи с градом. Все торопились, работая с раннего утра до позднего вечера.
В осуществление гипотезы тройственной связи: идол — Вероника — Преображенский Павел Игнатьевич вообще отстранил Веронику от камеральных работ. И она, всегда такая щепетильная в вопросах своей деловой занятости, как будто с радостью согласилась на видимое для всех безделье.
Работы по раскопке идола № 17 шли полным ходом. Каменный обелиск окапывали ямой поперечником метров в десять. Но гранитный корень, который венчался прямогубой маской, расширясь, уходил все глубже, как будто был частью интрузива.
Но что происходило с Вероникой? Она осунулась, щеки ее поблекли, как будто идол слизнул с них румянец.
Повариха просила, чтобы девушку переселили от нее в другую палатку.
— Оторопь берет! Боязнь какая-то! — шепотом рассказывала она Никифору Антоновичу, который и сам удивлялся Веронике, вдруг переставшей ходить на раскопки — будто начисто утратила к ним интерес: напоминание о прямогубом идоле вызывало у нее дрожь отвращения. — И бормочет ночью, все бормочет! — говорила повариха. — Глухо так, будто ей рот кто тряпками зажимает. Или стонет. Жа-а-лобно так. Как ребятенок. Просит, уговаривает кого-то. Кричит. Жуть! А я лежу, что вон та чурка — пошевелиться не могу. Помочь ей хочется, на бочок повернуть. Не иначе, на спине девчонка спит, а упыри-то с этих могилок, ох, любять лежащих на спине. По себе знаю! А другой раз она так зубами заскрипит, будто камень грызет. Страшно. Заберите к себе, пусть уж в вашей палатке спит. Один раз так громко крикнула: «Никифор Антонович!» А потом снова забормотала, будто душит ее кто-то… Заберите ее от меня подале…
Вероника переселилась в мужскую палатку. Это объяснили болезнью Вероники и необходимостью постоянного за ней наблюдения.
Широкий шурф вокруг прямогубой «бабы» углублялся, гранитный корень все больше увеличивался.
Лев Николаевич обмыл водой из фляжки небольшой участок корня. Постучал молотком по гладкой, будто отполированной поверхности:
— Чистенький! К-гм! Гранит-то чистенький. Зернистость — кристалл к кристаллу. Гляньте, Никифор Антонович, на это прекрасное создание природы. Чудный равномерно-зернистый гранит! Какое совершенство идиоморфной[19]
огранки!Шурф становился все глубже, раздвигался вместе с расширяющимся основанием идола.
Все остальные идолы уже давно были извлечены на поверхность, только идол № 17 как прирос к интрузиву.
— Все, Никифор Антонович! — удрученно сказал Введенский на двадцатый день раскопок. — Глубже рыть шурф мы не можем. Да, видимо, и смысла нет.
— Да, — поддержал его Лев Николаевич. — Попробуем по-другому. Давайте отмоем этот обелиск. К-гм! Может, найдем какой-нибудь намек, какое-нибудь объяснение сей каменной конструкции. С какой целью она создана?
Они стояли на дне шурфа, и Никифор Антонович каким-то желчным тоном ответил: