Валерий поднялся со своего топчанчика в кухне, которая днем превращалась в столярную мастерскую, и отодвинул занавеску на окне. В слабом свете единственного фонаря, который покачивался над крошечным, полным зелени, двориком на улице Немцевича, 46, он увидел двух мужчин, что стояли на галерее под его окном. Один из них прижимал к стеклу значок полицейского. Валерий открыл им дверь, а потом кивнул на топчанчик, с которого убрал постель. Сели рядком, тесно и неуклюже, двое полицейских и старый столяр. Один из гостей снял шляпу и вытер пот с лысой головы. Младший хлопал глазами и зевал. Было понятно, что второй час ночи — отнюдь не его излюбленная пора.
— Комиссар Эдвард Попельский из криминальной полиции, — отозвался старший из прибывших, а потом указал пальцем на младшего: — А это мой заместитель, аспирант Стефан Цыган.
Валерий Питка кивнул головой. Он не знал, должен ли что-то ответить, представиться или, может, улыбнуться. Стоит ли беспокоиться, что «пулицаи» могут найти у него коммунистическую бібулу[19], которую вчера дал ему на хранение сосед? Старик сидел возле комиссара, беспомощно ерзал и разминал пальцы, заскорузлые от тяжелой работы.
— Это родители несчастного Гени, да? — спросил Цыган, кивнув на закаменевшую от горя пару. — А вы кто?
— Рыхтык[20], то родители, — сказал Валерий. — А я дед.
Имя убитого ребенка было, как взрыв бомбы. Мать мальчика зашаталась, ее голова упала на стол. Женщина заголосила. Ее грубые, короткие пальцы вцепились в волосы, заколотые костяным гребнем. Слезы текли по запястьям и сплывали на голые локти. Она заводила тонким, пронзительным голосом, что рассекал воздух как скальпель, словно нож, который устремлялся в тело ее ребенка.
Каменщик Игнаций Питка почти никогда не плакал, ни от физической, ни от душевной боли. Он не заплакал даже тогда, когда упал с лесов на костеле капуцинов и увидел, как его штаны пронзает сломанная кость, которая сначала пробила кожу. Не плакал и тогда, когда на танцах возле пивной «Под сорокой» умерла его любимая невеста, Вильгельминка, которая задохнулась от укуса осы. Не плакал он и сегодня, когда должен был опознать в морге тело своего сына. Лишь имя «Геня», которое он дал мальчику вопреки жене, вызвало реакцию, которая случалась у него разве в детстве. В горле Игнаций почувствовал жгучую горечь и перестал быть тем, кем был всегда. Сейчас он стал олицетворением сплошной боли, а не решительным батяром из-под костела святой Эльжбеты.
Сначала он плакал молча, но потом не мог совладать со стоном. Он больше не видел ни полицейских, ни жены, ни отца, ни даже самого младшего сынка Зигмуся, который именно проснулся и стоял в кухне, держась за штанину отцовских брюк. Из всех детей как раз он больше всего напоминал своего умершего брата, маленького покойника, что лежал сейчас в морге.
Игнаций Питка не слышал разговоры отца с полицейскими.
— Кто еще к вам приходил? — спросил аспирант Цыган, записывая очередную фамилию в записной книжке. — Но кроме родных и соседей!
Старый столяр нахмурился.
— Пан Питка, — отозвался Попельский, — мои люди уже опросили детей во дворе, с которыми в тот день играл Геня. Дети рассказали, что играли в прятки по соседству. Одна девочка сказала, что Геня спрятался во дворе за овощной лавочкой на улице Королевы Ядвиги. Было после полудня, тепло. На этом дворе собираются жители, играют в карты и шашки. Геня должен был выйти из-за лавочки с кем-то, кого он хорошо знал. Если бы его зацепил незнакомый, он бы вырывался, кричал. Кто-то бы его услышал, кто-то заметил бы, что мальчик сопротивляется. Назовите мне, пан Питка, все фамилии, которые только придут вам на ум! Всех, кто когда-нибудь к вам приходил. Кого Геня мог знать!
— Ей-богу, что не знаю, — ответил старый столяр, приминая табак в бумажке и думая про своего соседа-коммуниста.
— Пусть бы он уже перестал скручивать эту самокрутку, — прошептал Попельский своему заместителю. — Дай, Стефцю, ему сигарету. И мне тоже.
Игнаций Питка уже не плакал и обнимал жену. Зато малый Зигмусь грустно хныкал, словно понял все горе, постигшее семью.
— Ну, тогда пишите цузамен[21] трех разом, — сказал Валерий Цыгану, решив все-таки не выдавать своего соседа. — Тадей Йойко, маляр, Мундзьо Орфин, каменщик и Казьо Ситкевич, грабарь. Ага, еще Тольо Малецкий, каменщик, как и мой Игнась. Они все делали вместе с Игнесем у одного шмайгелеса[22] на Вульце. А после работы сюда приходили, и в карты поиграли, и перекусили, и водки немного выпили. Но все с фасоном.
— Тадеуш Йойко, так? — переспросил Цыган. — Каменщик, так? Назовите еще раз остальных, потому что я не успел записать! Дольо или Тольо Малецкий?
— А разве я знаю?
— Вы сосредоточьтесь. Это большая разница. Дольо — это Адольф, а Тольо — это Анатоль.
Попельский перестал слушать Цыгана. Зигмусь продолжал плакать. Никто не утешал малого. Его родители сидели молча. Попельский подошел к малышу и вытащил из кармана мятные леденцы. Присел и протянул мальчику конфеты. Зигмусь спрятался за отца и недоверчиво поглядывал на незнакомца.