Последующую сцену со сторожем Мария Николаевна вела все еще в светлых тонах. Когда сторож Акимыч мрачно спрашивает ее, чем же топить, если дров нет, – она только удивляется: дров нет? Значит, надо распорядиться, чтобы привезли, и только… Ей все кажется простым. Ей ведь интересно не это, а только те школьники, к которым она опять уходит, готовая их полюбить, полная интереса к ним. Но действительность скоро дает ей себя знать.
Начальство, в лице типичного кулака-кабатчика, толстого, красного, полупьяного, подвергает ее грубому допросу относительно ее «веры, образа мыслей», допытывается, «нет ли у нее каких заблуждений…». В Ермоловой чувствовалось в эту минуту полнейшее недоумение… Потом она начинает отвечать ему со смехом, но в смехе Марии Николаевны уже слышались нервные нотки. Он начинает требовать угощения. Она пробует перевести его на другие рельсы: раз он «начальство», так не доставит ли он дров, а то дети замерзают в классе. Она пытается удержать его от грубых выходок, но голос ее слегка дрожит от возмущения. Она хочет говорить твердо и авторитетно, не пускает его в класс, но он грубо отстраняет ее и врывается туда; она понимает, что нравственной силы тут мало, и вынуждена прибегнуть к защите Акимыча. Впервые Ермоловой – Лониной приходит в голову, что она здесь беззащитна… И когда Акимыч выпроваживает буяна и его сменяет «земский член училищного совета» Шалеев, – у нее светлеет лицо: интеллигентный человек поможет ей… Но с первых же его слов она понимает, с каким пошляком имеет дело. Горькое разочарование выражается в том, как она на него смотрит, с презрением слушая его грубые комплименты. Когда врывается его ревнивая супруга, чтобы увести его, – она встречает ее со спокойным достоинством благовоспитанной девушки. Она с недоуменным выражением говорит:
– Какие странные люди…
По лицу Марии Николаевны видно было, что ей становится легче, когда она остается одна со стариком Акимычем. Она приветливо предлагает ему чаю, разговаривает с ним и всем своим обращением подчеркивает, что старый служивый, величающий ее «ваше благородие», чем-то возбуждает ее полное доверие. Она его не боится и видит в нем свою защиту.
Говорит ему с улыбкой:
– А с вами мы будем жить в ладу, будем друзьями. Вот только холодно у нас, голубчик!..
Помню эту чудесную доверчивую улыбку, этот сердечный тон – «голубчик»…
Оставшись одна, она вслух мечтает: вспоминает о матери, о сестре, о том, как у них дома светло, тепло… И вдруг – минута слабости – набегают слезы. Досадливым движением Ермолова смахивает их обратной стороной руки и, выбранив сама себя, садится за подготовку к завтрашнему уроку. Но ей не долго дают покой: является местный писарь, с места в карьер начинающий глупое ухаживание, которое совсем выбивает ее из колеи. С трудом отделавшись от него, она опять остается одна.
Но какая перемена во всем облике Ермоловой! Где солнечная улыбка, где сияющие глаза? Глаза испуганы и от того, что она здесь увидала, и от страха за будущее, невольно проснувшегося от того, с чем пришлось столкнуться. Нервы напряжены. Наступает реакция. В этом мраке, холоде, под вой ветра, она в изнеможении добирается до стоящей в углу жалкой постели: у нее нет сил ни приготовить ее, ни раздеться. Как была, она ложится, кутаясь в свой платок…
Входит Акимыч и, как старая нянька, что-то ворча, покрывает ее солдатской шинелью, «в двух местах укушенной пулей». От этого неожиданного внимания в ней опять просыпаются надежда и бодрость. Она не одна… Она ласково благодарит его. Совсем по-детски, полусонным голосом говорит ему:
– Вы добрый… вы добрее и лучше всех здесь…
И засыпает под солдатской шинелью.
Во втором акте Ермолова уже совсем не та, что в первом. Прошел месяц. Лонина все время без дров, а если сторож затопит чем-нибудь, – угорает, так как печь не в порядке. У нее не перестает болеть голова, она «едва таскает ноги». Вместе с физическими силами ее начинает покидать и мужество. Ухаживания писаря, наглость старшины, врывающегося к ней, скандалы, которые ей устраивает жена Шалеева, – все это надрывает ее. И когда является Дубков, чтобы увезти ее к сестре, она горько кается ему в своем бессилии. Сколько искренности было в тоне Ермоловой, когда она говорила, что она «слабая, жалкая», что она «не уважает себя», – эти наивные слова заключали в себе все ее разочарования, сознание невозможности бороться с захлестывающей тиной грубого произвола…