Молодая девушка из интеллигентной семьи едет в деревню учительницей. Она горит энтузиазмом, идет на свое дело как на подвиг, полна желания служить народу. Но с первых же шагов натыкается на неприглядность российской действительности: гонения, доносы и травлю. Ее спасает только полюбивший ее соседний помещик: он женится на ней, сестра его обещает ей устроить тут же во флигеле школу (до чего почему-то раньше не додумалась), и все кончается счастливо. В жизни обыкновенно кончалось совсем не так… Следует вспомнить о том, какова была при старом режиме судьба сельского учителя. Это был сплошной подвиг. Существование впроголодь, полная зависимость от местного священника, от волостного старшины, от сельского кулака, притеснения за «вольнодумство»… Вот на какую жизнь шла молодая девушка из теплого гнездышка семьи, не отдавая себе отчета в том, что ее ожидает.
Публика слушала эту пьесу совсем особенно. Она как бы отбрасывала все ненужное: сентиментальщину, благородного помещика, слащавый конец. Сюжет ее не интересовал. Она жадно воспринимала картину неприглядной современной действительности, ярко написанные фигуры деревенского кулака, пошлого «члена училищного совета» и т. д. В те времена все, что как-то критиковало существовавший строй, находило отклик, особенно у молодежи, и облик этой русской девушки до сих пор живет в памяти тех, кто видел Ермолову в этой роли.
Первый акт. Сцена изображала комнату в сельской школе. Закопченные стены, скудная обстановка. За сценой шумят школьники, которых тщетно унимает старый, точно мохом обросший школьный сторож-инвалид. Слышался колокольчик подъезжающего экипажа: это учительница. Ее подвез случайно встретившийся на пути сосед-помещик, иначе она не знала бы, как ей добраться: станция в пяти верстах. На дворе распутица с дождем и мокрым снегом. Она промокла, продрогла, но оживлена и счастлива, Ермолова давала в этой сцене такую хорошую молодость… Она почти все время сопровождала свои слова смехом, – этим особенным, каким-то стыдливым, грудным смехом, – без истерики, без кокетства – просто от радости.
– Я вся мокрая, – говорит она и смеется… Снимает свое ветром подбитое пальтишко и так ласково обращается к старику-сторожу: – Голубчик, пожалуйста, встряхните пальто… – что видно, что того сразу прошибает: вряд ли кто-нибудь еще с ним так ласково разговаривал. Ермолова в этой роли производила необыкновенно «молодое» впечатление: она точно была как-то миниатюрнее, чем обыкновенно: девичья, еще несколько угловатая фигура, стремительные движения – все это было так непохоже на трагедийное величие и пластичность, к которым привыкла публика.
Ее гладкая прическа, ее вязаный платок – все было взято из жизни. Таких Верочек видела Ермолова много. В концертах подбегали они к ней благодарить ее – и их глаза сияли таким же чистым, честным и радостным выражением под впечатлением искусства, как тут, на сцене, сияли глаза Ермоловой, глаза Верочки Лониной, при мысли, что она наконец у цели.
Она дрожит от холода, сама не замечая этого. Когда спутник ее спрашивает, не озябла ли она, – она отвечает:
– Немножко…
А когда он обращает ее внимание на то, какое кругом разрушение, как все мрачно, – она с необыкновенной искренностью говорит, что она этого ничего не видит и не замечает:
– Я помню только, что я в школе, в моей любезной школе, – и так этому рада. Меня ждет великое дело.
Мария Николаевна пристально поглядывает на помещика: взгляд ее глубок и серьезен. Она понимает, что это, кажущееся таким маленьким, оплачиваемое двадцатью рублями, дело есть дело великое. И тут впервые радость уступает место раздумью:
– Ах… сумею ли?.. – скорее себя, чем его, спрашивает она. Но когда он задает ей вопрос, хватит ли у нее сил на борьбу, – она с изумлением отвечает вопросом же:
– С чем борьба?
Какая же может быть борьба, если она будет честно делать свое дело? В ней нет сомнений или дурных предчувствий: полное доверие к окружающему. Но, оставшись одна, она невольно обращает внимание на то, что кругом нее. Кутается в платок… Я, как сейчас, помню это ее зябкое движение плечами, от которого самой становилось холодно, будто сидишь не в театральном зале, а в этой жалкой избе, где за стенами завывает ветер и, очевидно, дует изо всех щелей. Она попробовала печь: «Как лед…» Вой ветра вызывал в ней представление, что она «как военные в лагере…». Да она и идет на войну – на войну с темнотой, с невежеством!.. И она опять радостно смеялась, хотя вся дрожала – от холода или от волнения, а может быть, и от того и от другого. Некоторое время Мария Николаевна стояла, словно собиралась с духом, крепко сжимая руки, – но вдруг решалась и стремительно легким движением, как купающийся бросается в воду, шла в класс…