Сцены с Софьей она вела безнадежно недоверчивым тоном: чувствовалось, что вся трезвая мудрость Софьи разбивается о ее тупую завороженность. Что говорят ей люди, что говорит сам Мулин, – для нее второстепенно, важно одно: исполнение ее любовной мечты, ее желания каких-то сантиментов. Ермолова ясно давала понять зрителю, что тут было дело даже не в желании молодой женщины иметь любовника, нет, – тут было желание найти какой-то свой, институтский «идеал», который она видела в Мулине, считая его «поэтом». Желание этого «идеала», все перипетии этой ее любовной канители и были для Евлалии содержанием и высшим смыслом ее жизни.
– Помните, как мы бывало в зале у маменьки музыку Шопена слушали… а на акте вальс танцовали… помните – с балкона на звезды смотрели…
Потом:
– Неужели вы никогда не замечали, никогда не видели…
И уверяла его:
– Я пошла бы за вами на край света…
Все это у Ермоловой звучало, словно она говорила с целью вызвать наконец со стороны Мулина хоть что-нибудь похожее на признание в любви. Когда она добивалась от него ответа, что он замечал ее чувство и не задумался бы жениться на ней, если бы был богат, она из этого для себя создавала уже всю основу романа. Уверять ее ни в чем не надо было, и она сама с полной несомненностью подсказывала:
– Значит, вы жалели, берегли меня?.. Вы любили меня…
Для Ермоловой вопросы Евлалии были уже ответами Мулина. Она ясно представляла себе его страдания, и она спешила оправдаться в его глазах в том, что, «любя его», она вышла замуж за другого. Драматизм такой ситуации давал толчок ее фантазии, и она уже убеждала Мулина в том, что чуть ли не пожертвовала собой, выйдя замуж только потому, что Мулин жил в одном доме с ее мужем. Подобное признание поражало даже Мулина своей неожиданностью, и Южин вел с ней сцену в тоне нравоучительном, который в конце концов выводил ее из себя. Но и тут в Ермоловой чувствовалось раздражение девочки, которой не хотят дать играть любимой куклой… Она быстро погасала. И когда Мулин хотел откланяться и выйти, она кокетливо-ленивым тоном говорила ему:
– Да постойте же, постойте, куда вы?.. – досадуя, что ей не дают «доиграть». Потом совершенно обыденными интонациями, как будто не было только что всяких драматических объяснений, произносила:
– Это странно: придет человек, повернется… не успеешь слова сказать.
Дальше Мария Николаевна вела сцену, как бы испугавшись, что Мулин может осуществить свою угрозу и переехать и она потеряет возможность плести свой роман. Она старалась загладить впечатление, произведенное на него, лишь бы не упустить его, не остаться опять одной с самой собой. Но как только Мулин успокаивал ее и говорил: «Извольте, извольте, останусь…», притаившееся было кокетливо-игривое чувство снова появлялось в глазах Марии Николаевны, в ее фигуре, движениях, жестах проступала какая-то кошачья грация, когда она говорила:
– До свидания, милый Артемий Васильевич… – делая ударение на слове «милый» и глядя на него жеманно-томным взглядом.
– Разве «милый»? – спрашивал Мулин.
– Милый, милый… – убежденно, почти страстно восклицала Мария Николаевна, делая всем телом движение к Мулину. Мулин останавливал ее словами: «Что вы, что вы?..»
Она быстро приходила в себя и, томно смотря ему в глаза, протяжно говорила:
– Поцелуйте мою руку…
– Извольте, с удовольствием… – отвечал Мулин и целовал руку Евлалии. Она обхватывала голову Мулина, горячо целовала ее и сквозь растроганные слезы восклицала:
– Ведь вы – моя первая, единственная страсть!..
Она заканчивала сцену радостным признанием своего «счастья», вызванного его чувством к ней, в котором у нее не было никакого сомнения. В дальнейшем Мария Николаевна изображала Евлалию совершенно успокоенной сознанием любви к ней Мулина и неподражаемо говорила:
– Я так счастлива, так счастлива, когда иду с вами под руку на бульваре… Я воображаю, что вы мой, что мы связаны на всю жизнь.
Опять в ее тоне слышалось что-то непроходимо институтское.
Но в сцене ревности к Мулину проступала уже уверенность женщины, имеющей (неизвестно почему) права на любимого человека. В дальнейшем Мария Николаевна давала быстрые переходы от упреков к извинениям, от любви к раздражению – особенно после того, когда она узнавала о «неверности» Мулина, о его возможной женитьбе. Она не на шутку выходила из себя, упрекала его, плакала, угрожала Мулину тем, что лишит себя жизни. Во всем этом ощущались истеричность и каприз, но не настоящая страсть. Мулин был испуган и просил у нее прощения, чего она как будто только и дожидалась и поспешно уверяла:
– Я прощу вас, конечно, – что же мне делать?..
В тоне Марии Николаевны опять слышалась растерянность от возможности потерять свою мечту, но несколько слов Мулина быстро восстанавливали нарушенное равновесие. Она успокаивалась, и сцена заканчивалась неподражаемым диалогом: успокоенная Евлалия томно говорила:
– Так смотрите же, я буду ждать вас через час…
Мягко и вкрадчиво Мулин отвечал:
– Через полтора…
После вопроса Евлалии: