Ее изображение, например, леди Макбет признавалось почти гениальным. О нем много писали, не стану повторяться, скажу только, что играла она леди Макбет не как сознательную злодейку, а как женщину, обреченную на злодеяние в силу своей любви к Макбету, за которого она была честолюбива, во имя которого она пошла на преступление, но не могла пережить сознания своей вины и угрызений совести и помешалась.
В пьесе «Отечество» (трескучая драма Сарду)[28]
испанка Долорес, желая спасти своего возлюбленного Карлоо, предает родину и мужа, не подозревая, что тем самым губит и Карлоо. Ермолова давала ярчайший образ испанки, начиная с внешнего облика и кончая ее пылающей любовью. Когда она говорила:то все верили, что у этой женщины другой отчизны быть не может и что, совершая преступление, она повинуется неизбежности.
Даже играя «Федру» Расина, она умела в его рассудочные и холодные, хотя и красивые, монологи вложить настоящую страсть. Все его «Венера хочет так» или «ненависть Венеры» или «Венера, терзающая свою добычу» – звучали так, по словам критика, «как будто действительно на московской сцене афинская царица жаловалась на римскую богиню». Она и в этой роли была воплощением страсти и в одно мгновение, словно при блеске молнии, умела заставить зрителя окинуть взглядом и прошлую и настоящую тьму ее страданий.
Приведу здесь, между прочим, отрывок из рецензии умного, талантливого критика Кугеля о пьесе Скриба «Стакан воды», где Мария Николаевна играла роль королевы Анны. Слабая, безвольная «коронованная кукла» засверкала у нее всеми красками комедийной легкости, изящной насмешки и оригинальности. Критик говорит:
«Но было в этом спектакле нечто совершенно исключительное по красоте и поэзии, когда исчезли и Скриб, и Дюма-фис, и театр, и все теории вообще, – все, о чем я говорил и в чем хотел вас уверить, – это была Мария Николаевна Ермолова в роли королевы Анны. Что за очарование! Что за изумительная нежность игры! Сколько души и сколько правды! Правды в Скрибе… Представьте. Вот уже 10 дней прошло с этого вечера, а Мария Николаевна Ермолова – вся передо мной, как живая, с этой какой-то своей, уже не скрибовской, а мягкой человеческой тоской и слабостью, с каким-то своим – глубоко женским – отнюдь не скрибовским легкомыслием, царственная и обаятельная, гордая и беспомощная. Это сверхчеловеческий подвиг: играть Скриба, не нарушая заметно граней его творчества и в то же время изображая с необычайным благородством душу живого человека. Я не знаю примера такого совершенства игры и притом такого единственного в своем роде благородства. Вот куда следует водить сценическую молодежь – на поклонение Ермоловой. Не о сценическом гении я говорю – гениальности не выучишься. Но жадно смотреть на Ермолову, стараясь запечатлеть образ благородства в театре, величайшей святости в обращении со сценическим заданием, художественной простоты, к которой никак не может пристать ни тривиальная мысль, ни тривиальный эффект…»
Указывая на такие примеры «самобытного толкования» Ермоловой изображаемых образов, я не знаю, надо ли за это ее упрекать. Каждый большой художник несет в мир свою правду, свое видение, так и Ермолова. Ее правда имела силу проникать в сердце людей, оплодотворять в них мысли, стремления, жажду свободы и справедливости – и «чувства добрые в них лирой пробуждать». Искание этой правды и искание художественной простоты было основным принципом искусства Ермоловой, ее талант всецело устремлялся к этому, отметая все фальшивое, нарочитое, освобождая творческие свои достижения от всего напыщенного и условного, что тяготило ее с юных лет, с чем боролась она со времен «Параши-Сибирячки».
Существовало мнение, что именно из-за недостатка характерных деталей Ермолова всегда оставалась сама собой. Однако кого бы она ни играла – грузинскую царицу в «Измене» Сумбатова или бретонскую крестьянку в «Красной мантии» Брие, – хотя это была все та же Ермолова, но зрителю казалось, что другими они быть не могли. Дело было не в гриме, не в костюмах; талант Ермоловой вливался в изображение чужого образа, чужой души и, оставаясь самим собой, принимал их форму, как жидкость, влитая в разные сосуды, меняет свою форму, оставаясь, в сущности, сама неизменяемой. Во все ее черты, во все линии тела «вступал» образ, заполнял их, подчеркивал, углублял, сглаживал, обострял или смягчал. Подчинял себе ее движения, манеры, наклон головы, весь облик. И эмоции превращали Ермолову то в скромную сельскую учительницу, то в идущую на плаху Марию Стюарт. Разнообразие созданных ею образов было огромно. Ермолова была всегда сама собой и в то же время, на сцене, всегда другая.
Как Мария Николаевна фактически работала над ролями? Цитирую слова дочери ее, которая любила забираться в уголок гостиной, где занималась Мария Николаевна, сидела там тихо, следила за ней, знала все стихотворения, которые Мария Николаевна читала в концертах, и с восьмилетнего возраста спрашивала ее роли, подавая ей реплики: