— Как же так, Евгений Михайлович? Толстой — великий писатель, всемирно известен, а Нобелевская премия по литературе присуждена Редьярду Киплингу, проповеднику колонизаторских насилий над малыми, над цветными народами. Почему?
— Совершена большая несправедливость, — ответил Хитров. — Несправедливость, против которой всю жизнь сражался Толстой.
И опять наступило молчание, тишина. Её несмело нарушил Гриша Черняев:
— Был Чехов — не стало. Был Толстой — тоже не стало... Из троих великанов, что перешагнули порог из девятнадцатого века в наш, двадцатый, остался один Горький.
— Горький — наша надежда, — сказал учитель. — За ним будущее. Горький — певец грядущих революций. Так его и надобно понимать. Его литературная деятельность, его слава будут крепнуть день ото дня, от одной книги к другой...
— Сергей, почему ты не читаешь свои стихи? — вдруг обратился к Есенину Тиранов с некоторым вызовом. — Покажи, на что способен. Попросите-ка его, Евгений Михайлович.
— Интересно послушать...
— Они ещё не готовы, Евгений Михайлович. — Есенин в волнении разглаживал скатерть перед собой, он слегка побледнел.
— Это не беда, — сказал учитель. — Послушаем, обсудим...
Гриша Панфилов шепнул ему:
— Не робей...
Есенин встал. И сразу же перед ним развернулось большое поле, разделённое на ровные полосы, криво разлинованные чёрными бороздами; по бороздам брели лошадёнки, тащившие деревянные сохи, за сохами — пахари в рубахах, потемневших на лопатках от пота; стайки грачей в блестящем фиолетово-чёрном оперении то взлетали, то опускались на свежевзрытую землю. Эта картина стояла перед глазами и в те минуты, когда он писал стихи, всплыла она и сейчас, когда он приготовился читать.
Есенин резко оборвал чтение, отчаянным взглядом обвёл примолкнувших за столом людей; прямо перед ним — склонённая голова учителя, он как бы стеснялся смотреть Есенину в глаза. Есенина вдруг обжёг стыд, стихи показались ему вялыми, беспомощными и неуклюжими.
— Не стану читать! — крикнул он звонким и отчаянным голосом. — Не мои стихи! Не мои! — И, ничего не видя, выбежал из столовой.
— Что это с ним? — спросила Марфа Никитична. — Почему он убежал? А стихи-то какие жалостливые, за сердце хватают...
— Жалостливые, а не его, чужие, — объяснил Гриша. — Запел не своим голосом и сразу сорвался. А у Серёжи есть свой голос, мама. Красивый. Я знаю. Он любит Россию по-своему, как никто другой, и воспевает её по-своему. Берёзы, месяц, ржаные поля, озера — вот его песня. И поёт он её всем своим существом... — От волнения у Гриши ярче заалели щёки, на лбу проступил пот, он закашлялся...
6
В классе было так тихо, что даже чей-нибудь нечаянный вздох казался шумным и на вздохнувшего оглядывались с досадой и укором.
Евгений Михайлович Хитров вот уже четвёртый день читал «Евгения Онегина». Над головами, над берёзами под высоким весенним небом, над миром носилась — властно, утверждающе — музыка стиха. Она завораживала до самозабвения. Чужая, незнакомая жизнь, ушедшая эпоха, что разворачивалась перед взором, её страдания, радости, огорчения, драмы — всё становилось как бы своим и вызывало чувства то восторга, то сожаления, высокие и горькие — до спазм в горле.
Есенин сидел рядом с Тирановым. Навалившись грудью на крышку парты, вытянув шею, он не мигая смотрел на учителя, слушал, и губы его шевелились, повторяя слова.
Учитель остановился, прокашлялся, словно у него вдруг запершило в горле, потом оглядел примолкших, как бы затаившихся в тишине учеников — они не сводили с него взгляда.
— Кто продолжит? — Он нередко прибегал к такого рода проверкам: многие ли прочитали сами и что запомнили наизусть?