Татьяна Фёдоровна сунула Шурочку Кате, а сама, накинув на голову платок, сорвала с гвоздя тужурку и, с трудом попадая в рукава, выбежала под проливной дождь. Вместе с другими побежала, шлёпая по лужам, скользя по грязи, к перевозу.
Ураган застал паром, на котором переправлялись Есенин, Кашина и кучер Иван, на самой середине Оки. Река точно взбесилась — Есенин никогда не видел её такой злой и страшной. Она вставала на дыбы, как дикий белогривый конь, и обрушивалась на паром, порываясь опрокинуть его. Он накренялся то на одну сторону, то на другую, колеса тарантаса скользили по настилу, лошадей заносило, и они, не знавшие такой непогоды, всхрапывали и мерцали мрачными отчаянными глазами.
Иван держал вороных под уздцы, похлопывал их по иссечённым дождём шеям, приговаривал что-то успокоительное.
Лидия Ивановна прижалась в углу на мягком сиденье, скрытая брезентовым верхом, и трудно было понять, боится она грозы или радуется ей. Лишь изредка, когда паром наклонялся, она хваталась за локоть Есенина и туго сжимала его. За весь путь она не проронила ни слова.
С широких полей шляпы её сыпались капли на колени, на платье, и Есенин прикрыл её парусиновым пологом, а когда вдруг зажигалась молния, он видел её побледневшее лицо, насмешливо сверкающие глаза и белые в улыбке зубы.
Когда выбрались наконец на берег и лошади разом взяли тарантас и вымахнули на взгорье, Есенин сказал:
— Лидия Ивановна, я прошу отправить Ивана Трофимовича назад в село. Я хорошо знаю характер моей матери, она наверняка сейчас беспокоится, думает, что с нами что-нибудь стряслось... Недоброе...
— Я согласна, — сказала Кашина. — Возвращайтесь, Иван... Скажите, что переправа прошла благополучно.
Сердитый, мокрый, Иван проворчал было:
— Как поедете одни? Собьётесь с дороги. В болоте завязнете...
— Я тут каждую тропинку знаю, — заверил Есенин. — А то так в лесу остановимся и переждём до утра — нам торопиться некуда...
Когда Есенин на другой день к вечеру вернулся домой, он вроде бы не узнал мать, она как будто опала вся, как будто постарела, странная осенняя желтизна прильнула к её щекам — так изменила её прошедшая грозовая ночь.
Она не обмолвилась ни словом, пропуская его мимо — в амбар. Лишь в глазах её стоял плач без слёз.
Есенин сел к столу и положил перед собой руки. Он был бледен, чувствовал сильное утомление. Ему было жаль мать, жаль, как никогда, — он ощущал её сердечную боль... Как часто случалось, сама собой сложилась фраза: «Эх ты, ночь! Что ты, ночь, наковеркала?..» — и улыбнулся иронически — любил обжигающие новизной слова, образы...
Мать тихо позвала его, и он, как бы очнувшись, вышел к ней. Склонив голову набок, она глядела на него долго и как-то сострадательно. Потом сказала:
— Серёжа, сынок, поезжай к отцу.
— Хорошо, мама, — ответил он поспешно, словно только и ждал этой её просьбы. — Завтра уеду...
...И вот к крыльцу избы дядя Саша подогнал подводу — надо отбывать к новому пристанищу.
— Выноси грузы, племянничек! — крикнул дядя Саша с насмешкой. — Боюсь, на одной лошади-то не довезём. Писанины на подвоза, чай, накатал.
Есенин засмеялся невесело.
— Да уж накатал! Тебе за год не осилить. — Он уложил в передок телеги сколоченный из фанеры чемодан с углами, обитыми жестью, цветистый узел с едой, на солому бросил пальто — вот и вся его поклажа.
Наступил час расставания. В проулке собрались бабы из соседних дворов, родичи... В сторонке, опершись на подог[21]
, отполированный ладонями до глянца, стоял дед, растроганный и насмешливый.Дядя Саша хитровато, с ухмылкой подмигнул племяннику:
— А барыня-то неужель не придёт проводить?
Татьяна Фёдоровна строго оборвала его:
— Прикуси язык! Больно весел без меры!..
Есенин невольно покосился на белый дом, строгий и безмолвный.
Татьяна Фёдоровна заторопилась:
— Трогай, Саша. — Она перекрестила сына. — Дай тебе Бог счастья. — Погладила по волосам, поцеловала. — Пиши нам почаще, сынок. Отца слушайся...
Есенин обнял деда и вдруг всхлипнул. Борода деда щекотнула ему шею — как в детстве. Дед, довольный, улыбчивый, будто грозя кому-то, взмахнул корявым костистым кулаком, не злобно, а так, для порядка:
— Гляди, не трусь там в Москве! Держись крепче, помни, что ты — мой внук! И знай: плохую лошадь вор не уведёт. — И легонько оттолкнул от себя внука. — Езжай с Богом!
Есенин поцеловал всех женщин, стоящих в проулке. Дядя Саша хлыстнул лошадь. Сытая, резвая, она сразу же взяла рысь. Мелькнули резные нарядные наличники, проплыли серые избы, выстроившиеся в длинный ряд... Потом подвода свернула на выезд, зарябили в глазах изгороди с перекинутыми через них ветвями садов, и — вот оно, поле. Есенин оглянулся: прощай, село! Что его ждало впереди? Может быть, слава поэта, может, ночлежки, прокуренные кабаки, безвестность...
— Нет, — сказал он вслух и повторил громче, уверенней: — Нет. Моя слава со мной, на дне этого фанерного чемодана. Завёрнутые в бумагу, увязанные бечёвкой, таятся мои сокровища!
Ураганными рывками билось в груди счастье: скорей в Москву, к Воскресенскому!
Дядя Саша толкнул его в бок локтем: