— Ты спятил малость, Серёга? — От дяди слегка попахивало самогоном. — Заговариваться стал...
Рожь томилась в тиши, желтела, поспевая. По небу, отбившись друг от друга, разбрелись облака. И колосья нежно гладили тени. Стучали в тишине колеса, и бились конские копыта на задубенелой дороге. Хорошо!..
Но отчего так неспокойно на душе, что так надсадно мучит сердце — оно истекает кровью? И вдруг неясно, протяжно, подобно осенним голосам высоко пролетающих журавлей, донёсся голос:
— Серёжа-а!
Он прорезал и стук колёс, и топот лошади. Есенин подумал, что это ему почудилось. Но возглас повторился, такой же протяжный и отчаянный:
— Сере-ежа-а!!
Есенин выхватил у дяди Саши вожжи и резко осадил коня. Спрыгнул с телеги и кинулся назад — звала Наташка.
Она бежала по дороге. Платок сорвала с головы и взмахивала им навстречу Есенину. Она почти упала ему на руки.
— Наташа! Я не мог разгадать, почему у меня такая тоска... И вот ты со мной... Я уеду теперь с лёгким сердцем... Спасибо тебе...
— Не забывай меня, Серёжа. Навещай меня... Хоть на день, хоть на час... Умру ведь. Света белого без тебя у меня нет...
— Приеду, — прошептал он. — Приеду, Наташа... Непременно... Только ты думай обо мне... Мне легче будет жить...
Подвода уходила медленно — дальше, дальше. А сероглазая девушка стояла на том месте, где он её оставил, — одинокая берёзка среди поспевающих хлебов... И Есенин осознал, что отныне, в какие бы края ни занесла его судьба, он не расстанется ни с родной землёй, ни с этой берёзкой никогда...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Есенин взмок от напряжения, устал от тесноты. Он с недоумением и тоской озирался вокруг: куда все торопятся, зачем? Казалось, лишь несколько мгновений назад перед глазами лежало ржаное поле, по нему ветер гнал жёлтые звенящие волны. С пригорков снимались угрюмые птицы-коршуны и, разрубая крыльями воздух, уходили ввысь, под белые облака, парили, замыкая круг за кругом; их неслышный полёт утверждал оглушительную тишину, обнявшую землю. Впечатанный в синеву лес за Окой засасывал взгляд. Валил с ног вязкий и сладкий запах медового настоя, вздымавшийся от цветущей гречихи.
Паровоз уткнулся лбом в тупик, утомлённо отдувался, окутываясь белым паром и чёрным дымом; дым, напитанный кислым ядовитым газом несгоревшего угля, тяжело стлался понизу, проникал в грудь, вызывая кашель...
Людская лавина выплеснула Есенина на Каланчёвскую площадь и распалась — растеклась в стороны. Есенин поставил у ног чемодан, кинул на него пальто, снял шляпу и вытер платком горячее лицо.
Трамваи скрежетали на закруглениях рельсов. На остановках люди лезли в вагоны напролом, швыряя через головы громоздкий багаж, гроздьями повисали на подножках.
Ломовые лошади с просторными развалистыми крупами, с космами, нависающими на широкие, как сковороды, копыта, бухали по ухабистой мостовой; окованные железом колеса телег прыгали по булыжнику.
Изредка проносился чёрный автомобиль с открытым верхом, неожиданно и безумно крякал клаксонами.
Бородатые извозчики браво восседали на облучках пролёток и зазывали седоков.
Всё это как бы плавилось в зное, томилось в духоте нагретых солнцем камней, в пыли и в грохоте.
Есенин озирался вокруг растерянно и со смутной тревогой, как будто здесь, в этом сонмище, затаясь, подстерегала его опасность, о которой он ещё и не догадывался. Теперешний приезд в Москву не был похож на прежний: год назад он был тут гостем, сейчас же вступал на московскую землю как постоянный её житель. Город, казалось, изменился с тех пор, да и сам Есенин был уже другим — повзрослел, поумнел, стал зорче, исчезло чувство этакого радостного изумления и наивного ожидания чуда.
Махнув рукой на переполненные трамваи, он знакомой дорогой — через Орликов переулок — выбрался на Садовое кольцо. Свернул вправо к Сухаревской площади. Издалека видна была знаменитая, с петровских времён, башня из красного кирпича[22]
. Вокруг неё шли великие торги. В толчее, в накале страстей творилась купля-продажа, совершались мелкие и крупные сделки. Есенин знал, что тут можно было достать всё, что угодно: старообрядческие книги и древние монеты, редкие картины и кровных рысаков с каретами, жаренную на сковороде колбасу с луком и коньяки из подвалов Шустова, мебель и оружие; вспомнилось: Пьер Безухов из «Войны и мира» в 1812 году приобрёл пистолет именно на этом торжище. Книги на Сухаревке продавались и в крытых палатках, и с лотков, и на развале — они были разложены на мостовой. Одежонку, свою и ворованную, обувь, от лакированных сапог до лаптей, сбывали с рук. Обманывали простаков, деревенских... А уж крика, свиста, смеха и брани было тут вдосталь.