Миклашевскую разбудила напуганная прислуга. Было восемь часов утра.
Она вышла.
Он был в цилиндре, сдвинутом на затылок, в одной лайковой перчатке (вторую где-то потерял), в туфлях на босу ногу — франт.
— Я пришёл вас поздравить — у меня день рождения. Поедемте вместе в Италию!
Она пожала плечами. Почему не в Австралию?..
Чтобы не приглашать его в дом, оделась и вышла с ним на улицу.
Прошлись немного молча.
Нет, и эта не спасёт. Хорошо, что не согласилась. Она бы возненавидела его ещё по дороге в Италию. Если бы его не ссадили с поезда. В Европе штрафом за сорванный стоп-кран не отделаешься.
Доведя Миклашевскую до цветочного магазина, Есенин купил ей корзину хризантем и, сняв цилиндр, откланялся:
— Простите за шум!
И пошёл своей дорогой. Из-под брюк были видны безжалостно голые ноги.
Есенину исполнилось 30 лет.
Прогуляв два дня, в ночь на 5 октября Есенин надиктует Софье Толстой сразу семь стихотворений о зиме.
(Зима подступала! Холод мертвящий! Последний цикл Есенина, стремительно написанный в тёплом октябре 1925 года, — зимний, белый, ледяной.)
Снежная равнина, белая луна.
Саваном покрыта наша сторона.
И берёзы в белом плачут по лесам.
Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?
В конце октября Есенин отпустил себя на волю.
Сначала поднял руку на Софью Толстую, «…разбил всё лицо» — запись в дневнике прозаика Николая Ашукина.
Быстро разошлись слухи.
Сонечка пару дней сидела дома.
Потом вышла как ни в чём не бывало. Ну слухи и слухи, тоже мне.
Это же не просто ребёнок — это больной ребёнок.
Внутренне, себе не признаваясь, знала: ребёнок при смерти. Вы будете сердиться на то, что умирающий ребёнок поднял на вас руку? Вот и она не стала.
В последние дни октября с новым своим дружком, замечательным писателем Валентином Катаевым, Есенин решил зайти к Николаю Асееву.
Тянуло к оппонентам.
Асеев был на тот момент сильным поэтом, на своём фланге — вторым после Маяковского, и к тому же критиком. Причём Есенина чаще ругал.
Но всё равно интересно. А с кем ещё поговорить? Поговорить — не с кем.
Асеева дома не застали — открыла жена, Ксения Синякова.
Были пьяные — и Сергей, и Валентин, — но в меру.
Спросили, можно ли подождать Николая.
— Конечно, подождите.
Есенин сидел с виду тихий, даже застенчивый, хотя внутри уже поднималось: ах, вот как всё-таки можно жить сочинителю. Собственная квартира на девятом этаже, тишайшая миловидная жена, скатерти, салфетки; этот самый Асеев, наверное, сейчас трезвый придёт, и ему чаю нальют, и чашка будет на блюдечке. И сушки к чаю подадут.
Есенин мог иметь всё это и даже больше — злился, что иметь не в состоянии.
Прождали Асеева четыре часа.
Хмель у Есенина выветрился, и он попросил разрешения сбегать за вином.
— Конечно, конечно, — ни о чём не подозревая, разрешила жена Асеева.
Вернулся с бутылкой белого.
Выпили с Катаевым стакан-другой.
Есенин всё искал повода придраться к чему-то, но не мог найти.
Попросил носовой платок, хотя вполне мог бы высморкаться в уборной.
Но это же его тема: «Буду громко сморкаться в руку / И во всём дурака валять».
Жена Асеева дала ему свой маленький женский платок.
Есенин хмыкнул, спрятал его в карман и, размеренным движением загнув скатерть на столе, высморкался в неё.
Катаев — участник Первой мировой, неоднократно награждённый за храбрость, затем белый, затем красный офицер — говорит:
— Мы в гостях у моего друга, я тебе вынужден дать пощёчину.
Есенин вскочил и принял боксёрскую стойку.
Катаев тоже поднялся и мигом снёс Есенина с ног, тут же оседлав его, лежащего на полу.
Со стола полетела вся посуда.
Жена Асеева завизжала. Спустя полминуты визг их кое-как остановил.
Есенин, вытирая кровь, поднялся и спокойно пояснил:
— Это ничего. Это мы боксом честно дрались.
Да-да: «Ничего, я споткнулся о камень, / Это к завтрому всё заживёт».
— Уходите немедленно! — потребовала Ксения.
— Да-да, мы на лестнице подождём, — согласились оба.
На лестнице они продолжили драку. Есенин покатился по ступеням, сильно поранив ногу.
Асееву, правда, потом рассказал, что Катаев подговорил маляров, делавших в подъезде ремонт, и те били его всей компанией.
— И ногу, — уверял Есенин, — располосовали стамеской. Чуть не убили.
А вот если бы один на один — он бы Катаева побил.
Пару дней спустя Есенин продолжил счёт на кулачки с русской литературой — на этот раз встретив Пастернака.
Этот Есенина раздражал всегда. Он видел, что перед ним мастер — но совершенно чужой и весь какой-то ненужный, лишний.
Зато Пастернак Есенина обожал.
Дело было в редакции «Красной нови».
Завидев Пастернака, Есенин стал самым навязчивым и наглым образом задираться, крича, что даже Маяковский больше его и талантливее, а сам Пастернак — сорняк, выросший посреди русской поэзии.
Пастернак не то чтобы ответил грубостью, а просто не согласился, за что, по одним воспоминаниям, немедленно получил в челюсть, а по другим — едва не получил, успев перехватить руку Есенина.
Пастернак был, во-первых, высоким, во-вторых — трезвым.
Подбежали Воронский и Казин, начали их разнимать.
Еле-еле развели по углам.
Есенин из своего угла продолжал кричать и браниться.