От всего перечисленного, когда это применяется к Есенину, веет тошнотворной тоской.
Он не мог уйти ни в драму, ни в сценарную работу, как ушли, скажем, Шершеневич и Мариенгоф.
Он не мог, как Ходасевич, засесть за биографию если не Державина, так, к примеру, Аполлона Григорьева, Петра Вяземского или кого там — Льва Мея (в последний год жизни увлёкся этим замечательным поэтом).
Он не мог уйти в частную жизнь — никого не любил.
Он не мог уехать ни за границу, ни на Байкал, ни в Сибирь — никуда.
В монастырь не мог уйти.
Выбора он себе не оставил.
Между прочим, в Ленинграде никаких дел у него не было — вообще.
Он поехал туда умирать — подальше от дома.
В Ленинграде прохладно, ветрено; там всё не так быстро разлагается, как в Москве.
Но в этот раз не сложилось.
Что ж делать-то?
Ну, встретился с Клюевым. А с кем же ещё, после Мариенгофа?
Клюев сказал после посещения Есенина: «…одна шкура осталась от человека».
Человека уже не было, человек уже умер, но ещё болтался на сквозняках, как стираное-перестираное, обледеневшее бельё.
Зашёл в гости к супругам Устиновым — с Георгием был знаком ещё со времён Гражданской, когда собирался вступить в партию.
Устиновы жили в гостинице «Англетер» на Исаакиевской площади.
Той самой, где когда-то Есенин с Дункан останавливался.
Не то чтобы он присмотрел себе место и осознанно решил: сюда приеду в другой раз, в «Англетер».
Но на самой последней страничке подсознания, в уголке, бесцветным карандашом галочку поставил.
Ангелы какие-то в этом названии слышатся: тело, литера, глотка, терра.
6 ноября Есенин вернулся в Москву.
По возвращении снова пошёл к Асееву.
Есенина преследует что-то вроде навязчивой идеи: раздать все долги, со всеми проститься, перед всеми извиниться.
Асеев вспоминает: «…он имел вид усталый и несчастный».
Поздоровался неожиданным образом — протянул руку и грустно представился:
— Свидригайлов.
«…улыбнулся… собрав складку на лбу, виновато и нежно сказал:
— Я должен к тебе приехать извиниться. Я так опозорил себя перед твоей женой. Я приеду, скажу ей, что мне очень плохо последнее время! Когда можно приехать?
Я ответил ему, что лучше бы не приезжать извиняться, так как дело ведь кончится опять скандалом.
Он посмотрел на меня, сжал зубы и сказал:
— Ты не думай! У меня воля есть. Я приеду трезвый. Со своей женой! И не буду ничего пить. Ты мне не давай. Хорошо? Или вот что: пить мне всё равно нужно. Так ты давай мне воду. Ладно? А ругаться я не буду. Вот хочешь, просижу с тобой весь день и ни разу не выругаюсь?
В хриплом полушёпоте его были ноты упрямства, прерываемого отчаянием».
Асеев согласился, и Есенин немедленно повёл его в пивную.
Кажется, с Есениным был Приблудный.
Асеев признаёт: за всё время их общения — говорили о поэзии — Есенин действительно совсем не ругался матом, словно что-то доказывая не только ему, но и себе; более того, с пяти кружек пива не очень даже захмелел.
Впрочем, замечает Асеев, сразу после расставания Есенин устроил шумную драку — прилюдно избил того самого своего спутника.
Так что к жене Асеева он так и не попал.
Все наблюдавшие в тот ноябрь быт Сергея и Софьи с печалью признают: скандалы не прекращались ни на день.
Через день Есенин уходил из дома и ночевал у друзей.
Чаще всего у художника Георгия Якулова.
Круг тех дней: Василий Наседкин, Иван Касаткин, Павел Радимов.
Даже с Пильняком встретился однажды — и скандала не случилось.
То ли вид у Есенина такой был, что Пильняку становилось его жальче, чем себя. То ли у Пильняка чувство к Толстой выгорело. То ли и то и другое.
На очередном круге есенинских метаний по Москве Виктор Шкловский застал его рыдающим на Тверской.
— Пушкин, за что ты меня погубил? — повторял Есенин.
К 20 ноября стало ясно, что ни заступничество Луначарского, ни письмо Вардина своей роли не сыграли — судья Липкин твёрдо решил наказать Есенина за дебош у дверей купе дипкурьера Рога.
Родственники уговорили Есенина лечь в психиатрическую лечебницу: невменяемых не судят.
Сёстры, Соня, Берзинь выдохнули — ну хоть таким образом его урезонить.
Может, хорошо, что он этого Рога последними словами покрыл.
За несколько дней до лечебницы Есенин ещё раз заходил к Мариенгофу — с бутылкой шампанского.
Мариенгоф пить не хотел — утро, и Есенин выпил всё сам.
Ухнув стаканом об стол, вдруг заметил на стене ковёр с большими красными и жёлтыми цветами.
Мариенгоф:
«Есенин остановил на них взгляд. Зловеще ползли секунды, и ещё зловещей расползались есенинские зрачки, пожирая радужную оболочку. Узенькие кольца белков налились кровью. А чёрные дыры зрачков — страшным, голым безумием.
Есенин привстал с кресла, скомкал салфетку и, подавая её мне, прохрипел на ухо:
— Вытри им носы!
— Сережа, это ковёр… ковёр… а это цветы…
Чёрные дыры сверкнули ненавистью:
— А!.. трусишь!..
Он схватил пустую бутылку и заскрипел челюстями:
— Размозжу… в кровь… носы… в кровь… размозжу…
Я взял салфетку и стал водить ею по ковру — вытирая красные и жёлтые рожи, сморкая бредовые носы».