Мариенгоф с Никритиной были — перебесившийся от своих обид Анатолий понял, что лучше друга у него не было и вряд ли будет.
Никритина записала, что у Есенина навязчивые мысли о самоубийстве.
О самоубийстве вообще.
Он сидел и рассуждал, что есть такие больные люди, которые себя убивают.
Мариенгоф и Никритина осторожно поддерживали разговор.
28 ноября в клинике Есенин пишет стихотворение «Клён ты мой опавший…» — про то, как сам себе он казался клёном, «только не опавшим», каким он стал, «а вовсю зелёным».
В последний день ноября три тома собрания сочинений Есенина уходят в печать.
2 декабря, в очередной приход Софьи, Есенин предлагает ей развестись.
Два с половиной месяца уже прожили — ну сколько можно! Долго! Очень долго!
Кое-как Софья уговорила его подождать, подумать, не спешить.
Дома рыдала.
Надеялась: успокоится, всмотрится в неё, поймёт, как она любит его; пожалеет, наконец.
Он протянул ещё два дня.
5-го опять вдрызг разругались — с его подачи.
Он бешено винил её во всём.
Получалось, что это она упекла его сюда.
А в клинике всё время горит свет!
В его одноместной палате всё время открыты двери!
Все приходящие в больницу проходят мимо его палаты и смотрят на него!
Все!
И она — чужая, ненужная, влюблённая и за это ещё более презираемая — тоже смотрит и смотрит своими влюблёнными толстовскими глазами!
Недавно ещё кричавший Евдокимову, что за границу не поедет ни за что, теперь Есенин снова передумал: надо уезжать отсюда. За границу! Надо уезжать, твердил он.
Там в палатах не горит свет, там закрыты двери, там никто на него не станет смотреть, там нет этой постылой жены, а есть какая-то другая, которая его ждет, жалеет, любит.
После «Клёна…» Есенин пишет в клинике ещё несколько стихотворений, все любовные, и все не о Софье. А если о ней — то вот так:
…Не тебя я люблю, дорогая,
Ты — лишь отзвук, лишь только тень.
Мне в лице твоём снится другая,
У которой глаза — голубень…[31]
Толстая безропотно, с истинно христианским терпением всё это сносила, не высказав ни единого упрёка.
Но ещё через день, когда он при посторонних кричал на неё, не выбирая слов, написала, кусая губы, записку: «Сергей, ты можешь быть совсем спокоен. Моя надежда исчезла. Я не приду к тебе. Мне без тебя очень плохо, но тебе без меня лучше».
Даже здесь, в этой записке, была надежда, что он её окликнет, позовёт.
Прислал ответное письмо: мол, прости, прости, мне тоже без тебя плохо.
Это всё, что нужно было её сердцу для абсолютного счастья.
Но у Есенина уже новые планы — к чёрту весь этот брак, к чёрту.
За границу всё равно не пустят. Тогда… Кавказ?
Нет, Ленинград, решено.
Он ждёт, этот город.
7 декабря Эрлиху приходит телеграмма: «Немедленно найди 2–3 комнаты, 20 числах переезжаю жить Ленинград телеграфируй — Есенин».
Перед нами очевидная болезненная попытка второй раз войти в одну реку.
Сначала возникает заграница.
Потому что помнил, с каким чувством вылетал туда и как там, пусть всего несколько раз, особенно в самом начале, было хорошо, свободно, одиноко. А как пели «Интернационал»! Как ходили к лучшим портным! Как в ванну забрался — а там пены столько, что можно всю Тверскую вымыть.
А помылся, свистнул — и Кусиков появился. Надоел Кусиков — убежал от него.
О том, что за границей он проживал, прожигал, тратил налево и направо деньги Айседоры, Есенин не думал.
О том, что там нет никакого Евдокимыча, никакого Воронского, никакого Чагина, никакого Кирова, никакого Дзержинского, никакого Луначарского, никакой треклятой советской власти, которая платит по рублю за строку, думать не желал.
Или Кавказ?
Как хорошо было на Кавказе!
Особенно в тот раз, когда впервые приехал к Чагину.
Там эти чудесные грузинские поэты, «Голубые роги», коровьи глаза Тициана Табидзе, невозможные застолья, вино, от которого не пьянеешь…
И Абхазия! И Азербайджан! И Персия зовущая!
То, что в следующий раз он где-то там пытался утопиться, а потом, в другой заезд, ещё и с веранды бросался оземь — это не важно, это второстепенное, третьестепенное.
А Ленинград, Петроград, Петербург?
Это ж было совсем недавно, позавчера! Надо только оглянуться!
Он был такой юный, такой красивый, такой свежий.
От него константиновским лугом пахло, яблоком, Яблочным Спасом.
Надо снова туда собираться.
9 декабря, вдруг потеплевший к жене, Есенин пишет ей записку: «Соня! Пожалуйста, пришли мне книжку Б.».
По свидетельству Софьи Толстой, последние книги, которые читал в своей жизни Есенин, — это два томика стихов Блока.
…А то ведь явишься к Александру Александровичу — и на память не процитируешь, чем ему обязан, чему научился у него.
Есенин, пришло время признаться, научился у Блока очень многому.
Это ничего, гений у гения может поучиться, им можно.
Например, научился графике.
(До той поры Есенин чаще работал акварелью или маслом.)
Поэма «Двенадцать» сделана, конечно, в графике, отточенным карандашом, в чёрно-белой гамме: «Гуляет ветер, порхает снег, / Идут двенадцать человек. / Винтовок чёрные ремни, / Кругом огни, огни, огни…»