«За долгое время моего отсутствия тюрьмы еще приумножились и густота населения их возросла до высшего предела. Даже на ступеньках тюремной железной лестницы от бесчисленных шагов образовались выбоины и лунки. Сколько пребывало за этими стенами узниц, для которых весь мир ограничился только этими стенами. Вспомнилась не одна погибшая здесь жизнь. Кажется, что по ночам тут раздавались подавленные рыдания и жуткие стоны, отзвуки мук многих поколений. Праведное небо! Кто только не побывал в этих тюрьмах! Люди всех возрастов и партий, всех классов, старики, случайные с разбегу попавшие в капкан. На нас двинулась вся охранка, одолеть которую было трудно, но противодействовать было должно и нужно.
По всей тюрьме через двери и форточки слышались голоса, советовавшие не давать показаний на допросах, а только на суде. В партийных органах тогда давался категорический совет отказываться от дачи решительно всяких показаний. Это было нетрудно, с учетом глубокого отвращения к жандармской и прокурорской власти, мораль которой в последнее время роднила их с палачами, помогала убивать и замуровывать. При этом прокуроры и охранники часто говорили о симпатиях и сочувствии к нам, революционерам, проливали слезы, прощаясь с посылаемым ими в петлю революционером. Опыт общения с преступными жандармами активно занимавшимися потасовками, фальсификациями и громкими преувеличениями, привели к необходимости признать обязательным для всех арестованных отказываться от показаний, не иметь никаких отношений с жандармами и охранниками, хотя этот путь дорого стоил сидящим. Жандармы знали об этом партийном решении, стараясь запутывать не членов партии, а неопытных студентов и гимназисток, подобно маленьким птичкам, влетавшим в пасть очковой змеи.
Над Россией раскинулось правительство, грузное, мрачное, жестокое, довольное и беспощадное ко всему, ему чуждому. Новые люди, со старыми и новыми идеями о строительстве общественной жизни прибывали и множились, а сыщики, как птицы-бакланы, высматривали рыбу и рыбешку. Теперь, когда работа и революция стала ясна для всех, правительственные бакланы только усилили свою работу, работу катящегося в пропасть и хватающегося за каждый камешек, за былинку. Все остроги переполнились до чрезвычайности, до полной насыщенности. В продолжение моего восьмимесячного сидения сменилось никак не менее пяти-шести очередей арестованных. Людей освобождали за недостатком улик и через неделю арестовывали вновь. Состав пленниц был самый пестрый, причудливый, «всякого жита по лопате». Сидели и лица, такие далекие от нас, столь чуждые, что невозможно было понять, в чем они провинились.
Всего сильнее нас объединяло сознание одного общего врага, один склеп, сомкнувший над нами свои серые стены. Мы жили в положении зерна между жерновами на мельнице. Свобода, как волна от камешка, брошенного в воду, распространялась кругом, и дальше, шире, перебрасывалась даже через стены тюрьмы. В отношении к нам начальства заметно проявлялась двойственность, колебание, оно теряло под ногами почву, что-то треснуло, сломалось. Вся тюрьма тогда словесно, ежечасно, ежеминутно свергало самодержавие, а с ним и все его чиновников. Вновь привозимые арестованные, вызываемые и возвращаемые со свиданий, возвращавшиеся с прогулки, любое встречаемое начальство встречались возгласами – «долой самодержавие». Все произносили эти страшные слова, даже совсем маленькие дети узниц, кричавшие начальству: «долой самодержавие, долой прокуроров, долой, долой!» Тюрьма пела революционные песни, выкрикивала лозунги, нарушала прогулочную дисциплину. Все это попустительство объяснялось общей правительственной растерянностью, а у маленьких людей, тюремщиков, пешек, страхом перед чем-то большим и непонятным.
Всего сильнее подвергались словесным обстрелам, вылетавшим дружно из всех окон целыми залпами, жандармы, злоба которых не унималась до самого конца. Никто из них, попадавший на тюремный двор, не избегал самой шумной встречи: «Долой палачей-жандармов, долой шпионов!» Жандармы приняли манеру пробираться наподобие кошки, крадущейся за птицей.
Тихо отворились тюремные ворота, бесшумно, прижимаясь вплотную к стене, двигалась карета. Лошади, точно слепые, шмыгали ногами, кучер делал вид, что едет без седока. Дверцы кареты чуть приоткрывались, вытягивалась голова, после чего пробкой выбрасывался жандарм. Подхватив свою шашку и полы шинели, он опрометью бросался в дверь канцелярии. В этот момент подавался общий сигнал, и звонкое, многоголосое приветствие из только что безлюдных и безмолвных окон настигало его вовремя. Более злобные жандармы высовывали из кареты вместо головы здоровенный кулак с угрожающим жестом к нашим окнам, и нетрудно представить, какой ответ вызывал этот кулак. Простые рядовые жандармы с некоторой робостью не то говорили, не то просили: «Само собой, барышни, вы «долой самодержавие» – то кричите, а насчет нас – не надо, нам слушать обидно». Один из офицеров-жандармов однажды нам сказал: «Подождите мы начнем вас пытать и драть, и вы будете давать показания».