Другая ладонь Джейн перемещается на талию Огаст, место, которое кажется спроектированным глубочайшей несправедливостью вселенной так, чтобы идеально под нее подходить.
– Да, – говорит Джейн. – Да, поцеловала. – И Джейн целует ее.
Правда в том, что, когда ты целую вечность хочешь кого-то поцеловать, это редко соответствует тому, что ты представлял. Настоящие поцелуи беспорядочные, неловкие, слишком сухие, слишком мокрые, неидеальные. Огаст давно узнала, что поцелуев из фильмов не бывает. Лучшее, на что можно надеяться в первом поцелуе, – что тебя поцелуют в ответ.
Но бывает и такой поцелуй.
Ладонь Джейн, лежащая на ее талии, и дождь, бьющий по крыше поезда, и полузабытый момент, прижатый к кирпичной стене, и этот поцелуй – Огаст представить не могла, что все будет так.
Губы Джейн мягкие, но настойчивые, и Огаст чувствует их напор в своем теле, в месте, расположенном чересчур близко к ее сердцу. Если при взгляде на Джейн кажется, что раскрываются цветы, то поцелуи с ней – словно вес тела, которое ложится в кровать рядом, но исчезнет к утру. Это напоминает ей то, как она месяцами скучала по дому, чувствовала вкус чего-то знакомого и понимала, что это даже лучше, чем в воспоминаниях, потому что это сопровождается сладким ударом под дых из-за того, что она знала и ее знали. Это тает у нее во рту, как мороженое из магазина на углу, когда ей было восемь. Это больно, как падение кирпича на голень.
Джейн целует ее и целует, и Огаст полностью забывает, из-за чего вообще это все началось, потому что она целует Джейн в ответ, гладит большим пальцем углубление на ключице Джейн, а язык Джейн обводит ее губы, и рот Огаст раскрывается. Ладонь Джейн падает со стены, чтобы накрыть щеку Огаст, запутавшись в ее мокрых волосах, и она везде и нигде: в ее рту, на ее талии, у ее бедер – прикосновений так много, что Огаст не может притворяться, что это для нее не по-настоящему, но их недостаточно для того, чтобы знать, что для Джейн это тоже по-настоящему.
А потом Джейн отстраняется и говорит:
– Вот
Огаст приходится моргнуть пять раз, чтобы ее глаза вспомнили, как фокусироваться. Чем, мать твою, она занималась? Целовалась до саморазрушения, вот чем.
– Что? – спрашивает она. Она хрипит, будто ее душили. Ладонь Джейн до сих пор у нее в волосах.
– Новый Орлеан, – говорит она. – Байуотер. Вот где я была.
–
– Я там жила, – говорит она. Огаст таращится на ее губы, темно-розовые и опухшие, и отчаянно пытается оттащить свой мозг прочь. – Я жила в Новом Орлеане. По крайней мере год. У меня была квартира, и сосед, и… ох, офигеть, я
– Ты уверена? – спрашивает Огаст. – Ты уверена, что не перепутала, потому что
– Нет, – говорит Джейн, – нет, теперь я помню. – Она резко двигается, как бывает тогда, когда она чувствует что-то большое, обхватывает Огаст руками и кружит ее. – Боже мой, ты
Огаст думает, пока ее ноги висят в воздухе, что никто никогда за всю жизнь не называл ее волшебной.
Они возвращаются к своим обычным местам: Огаст садится на край сиденья со своим блокнотом, открытым на самой сухой странице, которую она смогла найти, а Джейн начинает ходить по проходу, рассказывая все, что может вспомнить. Она говорит о закусочной в квартале, в которой она работала, о Дженни (отметка номер одиннадцать), о квартире на втором этаже старого дома и милом соседе, имя которого она не помнит. Огаст записывает все это и не думает о том, что Джейн поцеловала ее – Джейн
– Ты услышала? – остановившись, говорит Джейн, невозмутимая, будто ничего не произошло. – Про снег в Мариньи? Похоже, ты на секунду отключилась.
– А, да, – говорит Огаст. – Все услышала.
Когда вечером она вваливается в квартиру, Нико бросает на нее взгляд и говорит:
– Ох, ты в дерьме.
– Все хорошо! – говорит Огаст, протискиваясь мимо него к холодильнику.
– От тебя сейчас исходит столько чувств, что я поверить не могу, что на тебе еще осталась кожа.
– Я все подавляю! – Она вытаскивает коробку с остатками курицы с кунжутом и открывает ее, засовывая холодную еду в рот. – Дай мне все подавить!
– Я понимаю, почему ты думаешь, что именно это и делаешь, – говорит он с искренним сочувствием в голосе.
7