– Нет… это… твои губы. Они на вкус как арахис. И… кунжутная паста? Они на вкус как…
Она прижимает ладонь ко рту и отшатывается, широко раскрыв глаза, у Огаст сжимается все внутри. Она вспоминает что-то. Кого-то. Еще одну девушку, которая не Огаст.
– Ох, – наконец говорит Джейн. Кто-то врезается ей в плечо, танцуя, и она даже не замечает. –
– Кто такая Бию?
Джейн медленно опускает ладонь и говорит:
– Я.
Ступни Огаст ударяются о пол.
– Я Бию, – продолжает Джейн. Огаст слепо тянется вперед и хватается за куртку Джейн, наблюдая за ее лицом, держась за нее, пока она путешествует обратно в свои воспоминания. – Так меня зовут – так меня назвали родители. Су Бию. Я была самой старшей, мои сестры и я, мы… съедали весь фа сунг сонг[26]
еще до того, как заканчивалось празднование Нового года, поэтому мой папа прятал его на холодильник в банку для шитья, но я всегда знала, где он, и он всегда знал, что я его крала, потому что он чуял, как от меня пахнет… арахисом.Огаст сильнее сжимает ткань куртки. Музыка продолжает играть. Она думает о штормовых приливах, о волнах и стенах воды и держится крепче, чувствует, как они надвигаются, прижимая ступни к полу.
– Его имя, Джейн, – говорит она, резко и поразительно протрезвев. – Скажи мне его имя.
– Байминг, – говорит она. – Моя мама – Маргарет. Они владеют… рестораном. В Чайнатауне.
– Здесь?
– Нет… нет. В Сан-Франциско. Вот я откуда. Мы жили над рестораном в маленькой квартире, и обои на кухне были зелено-золотыми, и мы с моими сестрами жили в одной комнате, и у нас… у нас была кошка. У нас была кошка, горшок с цветами у входной двери и фотографии рядом с телефоном.
– Ясно, – говорит Огаст. – Что еще ты помнишь?
– Кажется… – На ее лице появляется улыбка, благоговейная и отстраненная. – Кажется, я помню все.
9
Вечеринка закончилась. Огаст сидит в поезде уже пять часов с блестками в волосах, с долларовыми купюрами на воротнике Джейн, катаясь по линии и слушая поток ее воспоминаний. Они наблюдали, как солнце встает над Ист-Ривер, с первыми пассажирами этого дня, делали уйму записей на диктофон в телефоне Огаст, ждали, когда вернется Нико с подбадривающей улыбкой, двумя стаканами кофе и стопкой чистых листов.
Огаст записывает, Джейн говорит, и они, зажатые между полусонными растаманами и матерями троих детей, восстанавливают всю жизнь с самого начала. И ни разу, даже когда она пригласила Джейн на свидание, даже когда они впервые поцеловались, Огаст не хотелось так сильно, как сейчас, чтобы Джейн могла выйти из гребаного метро.
– Барбара, – говорит Джейн. – Мне было два года, когда родилась моя сестра Барбара. Бетти появилась через год. Мои родители только мне дали китайское имя, потому что я была самой старшей, и они не хотели никаких проблем для моих сестер. Они всегда мне говорили: «Бию, присматривай за девочками». А я их бросила. Это… черт возьми. Я забыла о них. Я их бросила.
Она сглатывает, и они обе ждут, когда выровняется ее голос, прежде чем она начинает объяснять, что ушла, когда ей было восемнадцать.
– Мои… мои родители… они хотели, чтобы я управляла рестораном после них. Папа учил меня готовить, и я это обожала, но я не хотела быть связанной. Я удирала по ночам, чтобы встречаться с девушками, а родители хотели, чтобы я думала о ведении счетов. Я… я даже не уверена, что тогда полностью осознавала, что я лесбиянка. Я просто была другой, и мы с папой ссорились, а мама плакала, и я все время чувствовала себя дерьмовой. Я не могла их сделать счастливыми. Я думала, что убежать будет лучше, чем их подвести.
Уходить, говорит она, было самым трудным, что она делала в жизни. Ее семья поколениями жила в Сан-Франциско. Это никогда не казалось верным решением. Но это казалось единственным выбором.
– Летом 71-го, когда мне было восемнадцать, одна группа – какая-то неизвестная группа, прото-панковский отстой, играющий ужаснейшую хрень, – спросила моего папу, можно ли им сыграть в ресторане. И он им позволил. И я влюбилась – в музыку, в то, как они одевались, в то, как они вели себя. Я поднялась наверх, отрезала свои волосы и собрала рюкзак.
В фургоне они спросили, как ее зовут, и она сказала: «Бию».
– Сначала был Лос-Анджелес, – продолжает она. – Я три месяца работала на продавца рыбы, потому что мой дядя владел рыбным рынком, – отсюда эта тату. – Она показывает на якорь. Ее первая татуировка. – У меня был друг, который туда переехал, поэтому он приютил меня, а потом он получил работу в Питтсбурге, и я съехала. Тогда я и начала ездить автостопом туда, куда ехали попутки, и смотреть, насколько мне там нравится. Я жила пару недель в Кливленде – это был кошмар. Де-Мойн, Филли, Хьюстон. И в 72-м я оказалась в Новом Орлеане.
Она помнит отрывками каждый город, который она проезжала. Квартиру с решетками на окнах. То, как повторяла телефон родителей в стропила чердака в Хьюстон-Хайтс, задаваясь вопросом, позвонить ли им. Как чуть не сломала руку на вьетнамском протесте в Филадельфии.