Но мир со временем ветшает, человек глупеет. Так или иначе, наступил Модерн, а затем и Постмодерн, в котором мы сегодня частично и пребываем. Профет постмодерна ХХ века француз Жиль Делез фальсифицирует Платона как раз на полях его трудов, принципиально искажая платоническую картину мира. Делез утверждает, что платонизм говорит не о дуализме идей и материи, а о двойственности в самой материи — того, что внимает идеям, то есть копий, и того, что избегает воздействия идей вообще, скрывается от них, ускользает от влияния умного образца, Логоса. В мире, говорит Делез, есть вещи, которые скользят, избегая любой формы, любого определения. Это он называет «чистым становлением», «беспредельностью», «тенью копии», «копией без оригинала» или «симулякром». В картине Делеза, подобные неопределимые, ускользающие от идеи, от Логоса, вещи и существа, не то чтобы совсем не обладают мерой, но эта мера, как представлялось Дарье, находится не
Жиль Делез: копии и симулякры
Так Делез допускает два мира: один — управляемый Мировым умом, получающий образцы и формы из небесных сфер. И этот мир — оформленной реальности, фиксированной определенности, и поэтому мир «пауз» и «остановок», с неповоротливым языком описания — представляется Делезу ветхим, несвободным, нединамичным, и даже тоталитарным.
Второй мир — новый и прекрасный, приходит старому на помощь, привнося с собой скользящие смыслы, струящуюся легкую стихию потока и «мятежного становления» без остановок и пауз.
Сквозь неподвижность и неповоротливость старого иерархичного мира идей и вещей (тут уже нетрудно догадаться, что это и есть платонический мир двойной топики) проступает, как привидение, второй мир Делеза — область парадоксального становления, где все подвижно до такой степени, что смыслы прошлого и будущего тождественны, где «до» и «после», «больше» и «меньше», причина и следствие, избыток и недостаток, преступление и наказание сливаются в неизъяснимом согласии и глишроидном взаимопревращении. Мы попадаем в мир без пределов, которые преступаются — а значит, в мир преступления, беззаконности. Это мир взаимной обратимости событий, он есть место, где причина проблематизирована. Делеза восхищает мысль, что кроме оформленных вещей и существ существуют неопределенные события, а на их поверхностях резвятся еще более мелкие событьица, которые он называет «эффектами». Эффекты подвижны, легки, не обоснованны, произвольны, спонтанны.
Человек как «событьице»
«Что такое рана на поверхности тела?» — вопрошает Делез. Разве это плотная вещь со своим статусом? Это, скорее, эффект, маленькое происшествие, которое «даже не существует, а лишь какое-то время упорствует в своем проявлении», и все время становится, обладая минимумом бытия.
А что тогда мы сами? Разве не есть человеческая жизнь, включая наше Я, нашу внутреннюю вершину, которую мы почитаем за субъекта, наш мир, нашу мечту, — подсказывает нам Делез — лишь слепое шевеление на поверхности некоего события? Мы — просто легкий хруст на поверхности. Шелест бумаги, нечто наподобие тумана, резвящегося на гранях вещей.
Что такое краснота железа, краснота лица? — продолжает Делез. — Это смесь: красное примешивается к зеленому. Мы — тоже смеси, в симпатии или ненависти примешивающиеся к вещам и друг другу.
«Мир событий и эффектов» Делеза смешивается и растекается. В нем мы перемещаемся в беспредельный эон становления. В мире нет никакого Целого, — утверждает мэтр французской риторики, — нет сущности, основания которое бы упорядочивало и отвечало за метаморфозы вещей и нас самих. В мире не существует причин. От нас требуется не бытие, а скольжение.
Переливы хаоса
Делез — это путешествие по направлению к Хаосмосу, с утратой имен и отказом от всего постоянного, в том числе и от знания, ибо «постоянство нуждается в мире и Боге, — как замечает Делез, — а мы вам этого предоставить не можем». Это — эфемерная вселенная, где символ дерева как вертикальной оси и иерархии заменяется образом «ризомы» — клубня, наподобие картофельного, который прорастает случайно и неведомо куда — в сторону, вбок, вниз, иногда даже вверх. Это мир беспредельности, апейрона — того что древние греки особенно ненавидели, в отличие от предела — «пейрос», который завершал, фиксировал вещь.