Мы сворачивали с улицы Риволи на площадь Согласия, а вдоль Тюильри шел Кассаньяк. Он меня точно видел. Я осталась невозмутима, только перестала мурлыкать песенку, которая у меня всегда на языке: «Я слыхала, тебя скоро женят». Я на него не смотрела, то есть мои глаза скользнули по нему, и все, а через миг карета «скрыла его от моего взора». Я и не подумала вытягивать шею, даже наоборот – слегка откинулась на сиденье. Он, мой идеал, шел медленно, тяжелой походкой. Мне бы хотелось видеть его удрученным, некрасивым, подурневшим, противным. Но если он будет обаятелен и знаменит, я утешусь тем, что можно перед ним преклоняться. Как видите, что бы ни случилось, я буду довольна. <…>
Бедное мое детство видело доказательства любви в том, как интересно мне было читать всякие истории о кардиналах, – это было во времена Антонелли! Сегодня я с тем же интересом читала о художниках, и у меня так же билось сердце, пока я читала рассказ о школе живописи.
<…>
Картина моя недурна, по цвету довольно приятная. Жюлиан с похвалой отозвался о композиции, сказал, что она выразительна, хорошо сгруппирована, выстроена; однако исполнение дурное; впрочем, он добавил, что на конкурсах по композиции на это не смотрят, да оно и понятно.
<…>
Я хороша собой, счастлива и весела. Едем с де Дайенс в Салон, а потом болтаем обо всем на свете; повстречали Беро[138]
, художника, которого интриговали на балу, а теперь он прошел мимо нас, ни о чем не догадываясь. <…>Работа Бреслау – большой красивый холст, изображающий большое красивое кресло, обтянутое золоченой кожей, в котором сидит ее подруга Мария, в платье тусклого темно-зеленого цвета, а на шее повязано нечто серо-голубое; в одной руке портрет и цветок, в другой пачка писем, которую она только что перевязала красной шелковой ленточкой. Композиция простая, сюжет знакомый. Рисунок великолепен, цветовая гамма гармоничная, колорит воистину прелестный. Не знаю, может быть, то, что я скажу, чудовищно, но поверьте, у нас нет великих художников. Есть Бастьен-Лепаж[139]
, который запутался в плоских и неинтересных сюжетах. А остальные? У них умение, навык, условность, школа; главное, все у них условно, в высшей степени условно. И ничего правдивого, ничего такого, что трепещет, поет, поражает, вызывает озноб, исторгает слезы. О скульптуре не говорю: для этого я ее слишком мало знаю. У меня уже в глазах рябит от жанровых картин, от чудовищной претенциозной посредственности, от обычных или добротных портретов – все это вызывает чувство, близкое к отвращению. Сегодня я не обнаружила ничего хорошего, кроме портрета Виктора Гюго кисти Бонна́[140], но Бонна уже сделал все, что мог, от него больше нечего ожидать; и потом, а быть может, и сперва – работы Бреслау. <…> Кресло у Бреслау скверно нарисовано, женщина точно вцепилась в него, потому что оно кажется наклоненным в сторону зрителя, и это жаль. Называю здесь Бонна за правдивость, а Бреслау за то, что все спокойные тона у нее поют. Не могу смириться с тем, что Лефевр у всех своих женщин делает одинаковые пальцы ног… Это меня раздражает и бесит.<…>
С де Дайенс строим планы кругосветного путешествия. Возьмем с собой Блана и Одиффре.
<…>
В субботу я показала Тони написанную красками обнаженную натуру, и он сказал, чтобы я делала еще. Соответственно, занимаемся теперь обнаженной натурой.
<…>
Вчера произошла столь отвратительная сцена, что я даже не хотела писать. И все-таки надо, чтобы вы обо всем этом узнали.
Я вошла к маме и машинально, как со мной бывает десять раз на дню, беру со стола распечатанное письмо. Тогда эта сумасшедшая, решив, что это письмо или от ее брата, или насчет ее брата, бросается на меня и пытается
<…>