Впрочем, Серафим-то знал, что христиане христианам рознь и не след путать тех, что больных лечили или в лесах о спасении человечества возносили молитвы, с теми, что людей тащили на костры или скрипели «испанскими сапогами». Знал он одного христианина, бывшего известного и осыпанного государственными премиями скульптора, водружавшего исполинских, шеебычьих крестьянок, рабочих и героев на площадях и улицах городов, а теперь дни и ночи проводящего в молитвах и тихих беседах с ищущими утешения и веры. Принимал он и больных. Власти ему сначала не хотели спуску давать и посадили в психолечебницу. Молва рассказывает, что перед посадкой его стращал в своём кабинете какой-то полковник КГБ и под конец запугиваний стукнул подвернувшейся под руку книжкой Уголовного кодекса РСФСР по столу и заорал, что покажет сейчас уже знакомую нам кузькину мать. Тогда скульптор взял эту книжку и подбросил её вверх. А она прилипла к потолку и не отлипает. Лестницу приносили в кабинет, чтобы её от потолка оторвать с куском штукатурки. Полковник после этого стал очень доверять «экстрасенсам», но на допросах орал и в психолечебницы направлял арестованных по-прежнему. Потом скульптора за старость, мирный нрав и «шизофреническую» бестрепетность в вере (премий и заслуг не вспомнили) выпустили на свободу. Никого он ни к чему не склонял и без просьб не проповедовал, но утешал страждущих чрезвычайно. И вспоминая его, Серафим сравнивал этих одержимых бесом миссионерства проповедников с «глушилками», ревущими на волне Ватикана.
— Как вы все любите пророчествовать и не терпите возражений, — заметил как-то ошалевший от натиска одного «учителя» Серафим, за что тут же на куче угля, где настиг его мучитель, цитатами из четырёх Евангелий был распят трижды. «Вот эдакого не дай Бог до власти допустить, — думал неразумный мой герой. — Он же лагерей раз в пять больше Иосифа Живодёровича настроит».
А подумал ли ты, Серафим, каких лагерей? Лагерь лагерю рознь. И подохнуть под тачкой в христианском окружении или без него — огромная разница. А может, нет? Читатель-то что об этом думает, особенно читательницы, что в вольных позициях с тайной тревогой в глазах пугливо глядят, куда это заворачивает моя повесть. Спешу успокоить вас, томнопугливые создания. Если времена переменятся и мы снова возьмёмся за строительство лагерей, для вас силой своей могучей мысли я создам чудесный лагерь сосланных любовников и любовниц, где орудия труда будут изготовлены в виде любовных символов, а местность смоделирована в виде эрогенных зон, где по радио вечно будет звучать сексоволнующая «Жатем», а охранники и охранницы, сложённые, как аполлоны и венеры, понуждая вас к труду, будут принимать и применять только самые сексапильные позы и выражения. Да будет так!
Рокер выглядел человеком простым: пил портвейн, горланил песни и по поводу кришнаитов и захожих христиан говорил: «Религия — это опиум для народа, которому недоступен героин». Друзья его тоже пили и приводили дев, а тем опять же хотелось отплатить собой за всё, что им не предложат. Рокерские сходки сильно напоминали кришнаитские, но с добавлением чего-нибудь ядовитого на цвет и на вкус. Заходили на огонёк и «афганцы» из тех, что тоже любят побренчать на гитаре после третьего стакана. Песни они пели всё больше хвастливо-героические о том, как они «выполняли свой долг любой ценой» или сопливо-жалостливые: про славянских белокурых зигфридов верхом на вертолётах, проливавших свою голубую кровь за друзей, за честь и славу. Сталина почему-то забывали в перечислениях.
Раз Серафим поспорил с кем-то из них о том, герои ли они или наёмники, которых при расплате обсчитали, но тут такое поднялось!
— Сволочи вы все! — орал один из сопливопесенников. — Тебя бы, гниду подвальную, туда на денёк послать.
— А я бы туда и на час не пошёл, — отвечал Серафим. — Мне там делать нечего, как, впрочем, и вам. Я бы отказался, только на отказ смелости побольше нужно, чем на согласие стать наёмным убийцей…
В общем, дело до драки дошло. Спасибо, рокеры помогли, отбили от зигфридов, видимо, не напившихся ещё крови досыта. Но один из этих парней, заходивших уже много позже военного инцидента, своей откровенностью Серафиму понравился, несмотря на то, что откровенность эта была для Серафима противоестественного свойства. Парень не распускал соплей по поводу долга перед родиной, а вспоминал, как вместе с ребятами из своего взвода врывался в жалкие домики какого-нибудь кишлака, мужчин и детей убивали сразу, а женщин, перед тем как убить, «трахали». Он тоже спел одну песню, настолько отличавшуюся от слышанных Серафимом ранее, что даже запомнились несколько куплетов с того места, где афганка принимает меры, дабы не быть изнасилованной: