— Отдай, кому сказали! — Партизан рассмеялся хрипло, освобождая маузер, потом расстегнул ремень с висевшей на нем кобурой. — Метко стрелял, сука! Все, отстрелялся... Отдай! — Он стянул с Павлова ремень. — А накидочка-то ничего. — Партизан помял пальцами край полости, которой была накрыта Варя, вгляделся в ее лицо, отшатнулся. — Тифозная! — выкрикнул он испуганно,
— Так что, Бабак, накидочкой этой ты хрен воспользуешься. Она для одного только годится — в костер.
— Рядом офицерик юный лежит, — произнес Бабак удивленно. — Сосунок еще, такой молодой. Но, несмотря на то что сосунок, кровушки нашей, пролетарской и крестьянской, наверняка попил вволю.
— Живой?
— Живой.
— Приколи его штыком — и дело с концом.
— Так и сделаем. — На поясе у Бабака в самодельных меховых ножнах висел плоский австрийский штык, он медленным, каким-то торжествующим движением вытащил штык из ножен и секанул Ильина острием по горлу.
— Сваливай офицерика на снег! — закричал напарник Бабака, — Все сани кровью запачкаешь!
Бабак проворно ухватил Ильина за воротник шинели и выволок из саней.
— И барыньку эту, сыпняшную, тоже сваливай на снег. Еще не хватало нам тифозных вшей.
В следующую секунду на снегу очутилась и беспамятная Варя.
Партизаны попрыгали в сани, развернули коня и по накатанной широкой дороге устремились назад, в места, ведомые только им одним.
— Ийех-хе! Но-о! — Громогласный Бабак взметнул над лошадиным крупом кнут, огрел коня, тот, взбив копытами серое сеево снега, пронесся с полкилометра по отутюженному тракту и неожиданно захрипел. — Но, сволочь белая! — заорал на него Бабак, хлестнул кнутом один раз, другой, третий, но конь уже не чувствовал боли, не реагировал на нее, он тоскливо заржал и опустился на колени.
— Бабак, ты же загнал лошадь! — изумленно воскликнул напарник партизана. — Что ты сделал?
— Ты же видишь — конь сам скапустился.
— Командир тебе за это дело пупок на правый глаз натянет.
— Я-то тут при чем? — разъярился Бабак. — Ты же видел — я коня пальцем не тронул. — Бабак покосился на молчаливых мрачных партизан, сидевших в санях. — Вот и товарищи подтвердят.
— Сволочь ты, Бабак!
— Да потом-то, конь — белый. А я — красный! — Бабак ткнул себя кулаком в грудь. — А раз конь белый — значит, он враг. В конце концов, в котел пустим. Сожрем!
— Лучше бы мы тебя сожрали, не коня. — Напарник Бабака поглядел на партизан. — Выгружайтесь! Или вам отдельное приглашение на выгрузку нужно?
Кряхтя, поругиваясь, партизаны выгрузились из саней. Бабак загнал патрон в ствол дедовой винтовки и, подойдя коню, выстрелил ему в ухо. Сноп красных брызг высыпал из раскроенного черепа коня, окропил снег, конь издал стон и застыл.
Обледенелые серые и черные камни, омертвелые сосны, в угрюмом молчании свешивающие свои головы в бездну, ознобное небо, в котором можно утонуть, — всасывает небо в себя свет, людей, лед, снег, лошадей, присыпает уродства земли серой крупкой, бездна над головой урчит недовольно, разбуженно, мучается чем-то, трясет лохмотьями облаков, сбивая с себя сор, потом умолкает, словно засыпает на некоторое время, в воздухе повисает переливающаяся сыпь, прилипает к живой коже, набивается в ноздри, слепит глаза, причиняет боль, заставляет людей шептать про себя молитвы... Нет покоя живым душам на этой земле. Нет покоя и душам мертвым.
Тишина иногда наваливается такая страшная, что в ней лопаются барабанные перепонки, а сердце сжимается до размеров воробьиного яичка, боль в нем поселяется оглушающая, хоть криком кричи. Но люди не кричат, они идут молча, месят валенками, сапогами, пимами, бурками, чесанками снег, проваливаются в ямы, с надорванным сипением выбираются оттуда, если же не могут выбраться сами, им помогают товарищи — швыряют в яму конец ремня, отстегнутый от винтовки, и вытягивают.
Над головами людей, прямо в сером, прокаленном морозом мороке висит беда, она имеет свой запах, свой вкус, льдистым приставучим крошевом, сыпью опускается на плечи людей и вместе с серой снежной крупкой давит, давит, давит, — нужно иметь много сил, чтобы не согнуться, не поддаться беде, не озвереть.
На морозе рвалось, осекалось дыхание, воздух дыряво хлюпал в пустых легких — сколько ни захватывай его ртом, сколько ни всасывай сквозь зубы, все равно его не будет хватать, он пустой, в нем почти нет кислорода.
В этих лютых, выхолощенных студью широтах кислорода нет совсем, он спешен морозом. Иногда над чьей-нибудь головой в воздухе вспыхивает странное оранжевое облачко и исчезает, и непонятно народу, что это было — то ли мираж, то ли морок, то ли еще что-то, потустороннее, из миров, человеку неведомых, и сразу становится еще труднее дышать.
Смерзаются глаза, склеиваются веки, ресницы бывает невозможно разлепить, под лопатками чвыкает застрявший в теле, глубоко внутри воздух. Нет сил двигаться дальше, мышцы, жилы, кости — все одрябло от усталости, охота ткнуться головой в снег и затихнуть, но идти надо.
В муках, в тяжести, в воплях надо продвигаться вперед... Откуда, из каких глубин приходили к людям силы, где они их брали — неведомо, но они их находили в себе и шли дальше,