Перечитывая себя по прошествии времени, я краснею только за красивости. Они вредят нам, ибо отвлекают от нас. Публика их любит, дает себя ослепить и не обращает внимания на остальное. Я слышал, как Чарльз Чаплин сетовал, что не выбросил из своей «Золотой лихорадки» танец с булочками, от которого зрители приходили в неописуемый восторг. Он же видел в нем только пятно, отвлекающее внимание. Я также слышал, как он рассказывал (по поводу стилистической орнаментальности), что сняв фильм, он «трясет дерево». Оставлять надо только то, что само держится на ветках, — пояснял он.
Часто декоративность не зависит от нашего решения. Она оказывается результатом пропорциональности. Публика принимает эту пропорциональность за некий поверхностный шарм и тешится им, не вникая в суть. Так происходит с Пикассо. Этот самодостаточный художник заключает в себе и мужчину, и женщину. В нем случаются чудовищные семейные сцены. Никогда еще не билось такое количество посуды. В конечном итоге мужчина всегда одерживает верх и уходит, хлопнув дверью. Но от женщины остаются утонченность, внутренняя нежность, особая изысканность, оправдывающие тех, кто побаивается силы и не смеет последовать за мужчиной вон из дома.
О труде и легенде
Быть талантливым — значит заблудиться; одно спасение — вовремя распознать все свои склоны и склонности и выбрать, чему следовать.
Покорение дара должно быть исследованием для того, кто его в себе обнаружил. Это исследование затруднительно, если, по несчастью, ты обнаружил свой дар слишком поздно. Я потратил жизнь — и трачу ее до сих пор — на то, чтобы противиться злой судьбе. Сколько недобрых шуток она со мной сыграла!
Тут сложно разобраться, что к чему, потому что дар облекается в первую попавшуюся форму, и форма эта рискует оказаться правильной. Моя оказалась неправильной. Спасло меня то, что я окончательно сбился с дороги, и тогда уж у меня не осталось никаких сомнений.
Семейство мое ничем не могло мне помочь. Оно судило по достижениям. Оно отличалось дилетантизмом и всеядностью.
Во время Первой мировой Раймон Радиге (который называл войну затянувшимися каникулами) читал в Парк-Сен-Море, на берегу Марны, книги из библиотеки своего отца. Это были наши книги. Мы были его классиками. Как водится, мы ему наскучили, и в четырнадцать лет он возмечтал с нами потягаться. Я встретил его у Макса Жакоба; он вытащил меня из ловушки, в которую я тогда угодил: и надо же ему было всю свою жизнь удирать от меня во все лопатки, чтобы однажды столкнуться со мной Бог весть где. Он успокоил меня своим спокойствием. Он научил меня главнейшему из правил: забыть о том, что ты поэт, и предоставить этому свершаться самостоятельно. Только у него-то был новехонький механизм. А мой успел заржаветь и скрежетал.
Раймону Радиге было в ту пору пятнадцать. Эрику Сати — почти шестьдесят. Эти два полярных человека научили меня разбираться в себе. Единственное, чем я могу похвастаться, это что смиренно принял их урок. Эрик Сати был человек несказанный. В том смысле, что его нельзя пересказать. Онфлёр был его родиной со стороны отца, Шотландия — со стороны матери. Из Онфлёра — его стиль, напоминающий истории Альфонса Алле{3}: поэзия в этих историях запрятана глубоко, они не похожи ни на один из глупых ходячих анекдотов.
Его обстоятельная эксцентричность — из Шотландии.
Внешне это был функционер: пенсне, бородка, зонтик, котелок.
Самовлюбленный, жестокий, одержимый, он не желал слышать ничего, что не соответствовало бы его собственной догме, и впадал в неистовство, когда что-то его отвлекало. Самовлюбленный — потому что думал только о своей музыке. Жестокий — потому что защищал свою музыку. Одержимый — потому что непрестанно шлифовал свою музыку. А музыка его была нежной. Значит, и он был таким же, только по-своему.
Несколько лет подряд Эрик Сати{4} приходил по утрам в дом номер 10 по улице Анжу и садился у меня в комнате. Он оставался в пальто (на котором не потерпел бы ни малейшего пятнышка), в перчатках и шляпе, надвинутой до самого пенсне, с зонтиком в руке. Свободной рукой он прикрывал рот, кривившийся, когда он говорил или смеялся. Сати приходил пешком из Аркёя. Он жил там в маленькой комнатушке, где после его смерти под толстым слоем пыли обнаружили письма всех его друзей. Ни одно не было распечатано.
Он скреб себя пемзой. Водой не пользовался вообще.
В эпоху, когда музыка лилась волнами, Сати, опасаясь деспотизма Дебюсси, но восхищаясь его гением (они дружили и ссорились до самого конца), отвернулся от его школы и ушел в
В этой школе он себя скоблил, гнул, точил и выковал себе жерло, через которое, прямо из источника, могла свободно изливаться его дивная творческая сила.
Почувствовав себя свободным, он стал сам над собой смеяться; он дразнил Равеля и от застенчивости придумывал чудным произведениям, исполняемым Рикардо Виньесом{5}, комические названия, способные отпугнуть толпу невежд.