Стихи его совсем не были похожи на то, что писалось в ту эпоху. Он спорил с эпохой и не искал опоры ни в чем, созданном до него. Отмечу мимоходом, что эту его щепетильность, разобщенность слов, плотность пустоты, воздушность всего в целом — никто во Франции пока еще не заметил, а те подделки под Радиге, которые пытаются сбывать, не тянут даже на карикатуру.
Он возвращал молодость затертым клише. Соскребал патину со штампов. Сковыривал многолетние наслоения с избитых мест. Когда он их касался, казалось, что неловкими руками он окунает в воду какую-то ископаемую раковину. Только он умел это делать. Только он мог себе это позволить.
«Надо быть самоценным», — говорил он, и в его устах слово «самоценный» звучало как «самоцвет» или как «драгоценный камень».
Общались мы много. Он слонялся без дела. Жил Радиге в местечке Парк-Сен-Мор, с родителями; опаздывая на поезд, он шел домой пешком, через лес, а поскольку был еще ребенком, то боялся львиного рыка, доносившегося из зоосада. Оставаясь в Париже, он ночевал у художников, спал на столе среди кистей и тюбиков с краской. Говорил он мало. Если он хотел рассмотреть полотно или текст, то извлекал из кармана сломанные очки и прилаживал их наподобие монокля.
Он придумал и научил нас новой манере, которая заключалась в том, чтобы не выглядеть оригинальным («не щеголять новым костюмом», говорил он); он советовал нам писать «как все», потому что так оригинальности труднее проявиться; кроме того, он показывал нам пример того, как надо работать. Ибо этот лентяй (я вынужден был запирать его в комнате, чтобы он докончил главу), этот школьник-шалопай, убегавший через окно и делавший уроки кое-как (ему вечно приходилось потом все переписывать), с китайским упорством сидел над книгами. Он прочитывал тьму бездарных книжонок, сравнивал их с шедеврами, возвращался к ним снова, делал пометки, что-то записывал, крутя папироски, и заявлял, что поскольку механизм шедевра невидим, то учиться можно только на плохих книгах, слывущих хорошими.
Приступы гнева с ним случались редко, зато были страшны. Он вдруг становился мертвенно-бледен. Жан Гюго{6} и Жорж Орик{7}, должно быть, запомнили тот вечер на берегу залива Аркашон. Мы читали, усевшись вокруг кухонного стола. Я некстати заметил, что Мореас{8} совсем даже недурен. Я читал его стансы. Радиге встал, выхватил у меня книгу, прошел через пляж, швырнул книгу в море и вернулся на место. У него был лицо убийцы, которое невозможно забыть.
Его романы, особенно, на мой взгляд, «Дьявол во плоти», — явление столь же невероятное в своем роде, что и стихи Рембо. Но наши современные эрудиты ни разу их не отметили. Радиге был чересчур независим. Он и меня научил не ждать ниоткуда поддержки.
Вероятно, у него имелся какой-то план, он осуществлял определенную программу, рассчитанную надолго вперед. Однажды он упорядочил бы все им написанное и даже, я уверен, сделал бы все необходимое, чтобы его заметили. Он ждал своего часа. Смерть настигла его раньше.
Если я и обладаю минимальной прозорливостью, то это заслуга Радиге, поэтому его смерть повергла меня в совершенную растерянность, я не способен совладать с моим суденышком и не знаю, что делать с собственными произведениями, как им помочь.
О моей внешности
У меня никогда не было красивого лица. Красоту мне заменяла молодость. Костяк у меня хороший. Но плоть на нем плохо распределена. Да и скелет с годами меняет форму, портится. Нос, который всегда был прямым, теперь вдруг загнулся, как у моего деда. Я заметил, что и у матери, когда она лежала в гробу, он тоже загнулся. Частые душевные бури, страдания, приступы сомнений, усилием воли смирённые мятежи, удары судьбы избороздили мой лоб морщинами, заломили глубокую складку между бровями, изменили самую линию бровей; тяжело набрякли веки; впалые щеки стали дряблыми, уголки рта опустились — так что когда я склоняюсь над низким зеркалом, то вижу, как маска отстает от моих костей и принимает бесформенную форму. На подбородке у меня пробивается белая щетина. Волосы поредели, но растут все так же беспорядочно. На голове у меня копна торчащих в разные стороны прядей, причесать которые невозможно. Если их пригладить, у меня идиотский вид. Если они стоят дыбом, то складывается впечатление, будто я рисуюсь.
Зубы у меня налезают друг на друга. Короче, мое тело, не большое и не маленькое, стройное и худощавое, наделенное выразительными руками с узкими, длинными кистями, приводящими всех в восхищение, увенчано крайне неказистой головой. Она придает мне обманчиво высокомерный вид. На самом деле это происходит от моего желания преодолеть смущение, которое вызвано тем, что я вынужден являться пред всеми таким, какой я есть. Эта обманчивая спесь готова в любой момент исчезнуть, ибо я боюсь, как бы ее не приняли за настоящую.