В результате — внезапные переходы от сдержанности к чрезмерным проявлениям чувств, от апломба — к несуразности. Ненависть мне чужда. Я настолько легко забываю обиды, что, случается, улыбаюсь своим противникам, столкнувшись с ними лицом к лицу. Их изумление действует на меня как холодный душ, я спохватываюсь. Тогда уж я не знаю, как себя вести. Меня удивляет, что они помнят зло, которое мне причинили, в то время как я его забыл.
Эта природная склонность жить по-христиански отделяет меня от христианской догмы. Жанна д’Арк для меня — великая писательница. Никто не изъясняется лучше, чем она, — ни по форме, ни по сути[13]. Вероятно, буль она послабей, она бы выработала себе стиль. Но такая, как есть, она сама по себе уже — стиль, и я не устаю читать и перечитывать ее процесс. Другая моя святая — Антигона. Эти две нарушительницы норм созвучны дорогой моему сердцу серьезности, в которой Жид мне отказывает, но моя серьезность не имеет ничего общего с тем, что обычно называют этим словом. Это серьезность поэтов. Энциклопедисты любой эпохи относятся к ней с пренебрежением. Они могут даже ей завидовать, сами себе в том не признаваясь, и тогда они способны на преступление. Вольтер, Дидро, Гримм — провозвестники старой как мир точки зрения, которая только вместе с миром и исчезнет. Она противостоит поэтам и точит на них кривые ножи, готовя им верную погибель.
Руссо оставил после себя кровавые следы этой охоты на человека, ведущие к Юму{9}, у которого должен был произойти дележ добычи. Невозможно представить себе, чтобы такая ярость могла исчезнуть бесследно. Что-то все равно остается. Руссо вовек пребудет воплощенным духом преследования. Он был ему свойствен. Но это мир заставил его быть таким. С тем же успехом можно ругать оленя за те крюки, которые вонзают в него охотники.
О моих бегствах
Я побаиваюсь Церкви и от этого бросаюсь к Жанне д’Арк. Но в ее процессе, как и в «Письмах провинциалу» Паскаля{10}, я нахожу истоки моих страхов. Читая их, я всегда впадаю в уныние. И как такой умница, как Паскаль, пусть даже защищая правое дело, мог согласиться на разбор подобной чуши?
Страх мой пытались рассеять несколько человек, в числе которых Жак Маритен и Шарль Анрион{11}. Почтение, которое они внушают, столь велико, что душа исполняется благоговения. Но все, что в них есть исключительного, единичного, стоит на службе множественности, узко ограниченного правила, которое они безгранично расширяют, а мы доверчиво следуем за ними туда, где со всех сторон нас начинают стискивать всевозможные запреты. Заметив эту закономерность, которой они следуют без расчета, я взял ноги в руки и дал тягу. Все, что у меня осталось, это их симпатия, моя вера и мое чистосердечие.
Об этом духовном кризисе свидетельствует мое «Письмо к Маритену»{12}. Я думал свалить на Бога все, что обычно списывают на счет дьявола. Я взвешивал суровость и чистоту, ссылаясь при этом на замечательную фразу самого Маритена: «Дьявол чист, потому что может творить только зло». Если чистота не есть возвеличенная мягкость, но нечто целостное, то почему столько вещей, во всей своей целостности отвергнутых мягкой добротой, не могут быть приняты добротой суровой, не могут стать ее достоянием? Я был наивен.
В осторожных руках служителей культа бомба взрывается, когда они того хотят. Мою бомбу они поймали на лету и, осторожно обернув ватой, сделали из нее средство обращения в веру, т. е. пример такого обращения. Мои враги увидели в этом неожиданный поворот вправо. Все эти бесполезные старания только и дали мне, что близких людей и ту внешнюю опору, которую одни ищут в семье, другие — в Церкви, сектах, в Эколь Нормаль, в Эколь Политекник{13}, в Министерстве иностранных дел, в партии или кафе. Эта опора противоречила моей давней привычке не опираться ни на кого, кроме самого себя.
Маритен видел, что я спотыкаюсь. Он хотел открыть передо мной прямую дорогу. И открыл свою. Но чтобы идти по ней рядом с ним, у меня не было, увы, ни ангельских крыльев, ни могучего духовного механизма, как у этой души, переодетой телом. Стоять на собственных ногах я разучился, и осталась у меня одна только усталость. Я решился на побег.