Ничто, связанное со смертью, не внушает мне отвращения — разве что торжественность, в которую ее облекают. Похороны мешают воспоминаниям. Когда хоронили Жироду, я сказал Лестрингезу{76}: «Пошли отсюда. Сам-то он не пришел». Мне так и виделось, что он в этот момент играет в механический бильярд где-нибудь в подвальчике Пале-Руаяля.
Похороны Бурде получились леденящими. Стоял мороз, и фотографам приходилось забираться на кафедру, чтобы поджечь магний и сделать снимок.
Смерть моей матери показалась мне легкой. Мать не впадала в детство. Она вернулась в него и полагала, что я тоже там. Она думала, что я учусь в коллеже, подробно рассказывала о Мезон-Лаффите и пребывала в благодушном настроении. Смерти ничего другого не оставалось, кроме как улыбнуться ей и взять ее за руку. А вот Монмартрское кладбище, где хоронят нашу семью, на мой взгляд, ужасно. Нас кладут в ангар. И шатающиеся по мосту пьянчуги мочатся на нас сверху.
Вчера я был на одном кладбище в горах. Оно засыпано снегом, могил там мало. Кладбище возвышается над грядой Альп. И хотя мне кажется смешным выбирать себе последнее пристанище, я думал о нашем сарае на Монмартре и жалел, что меня не зароют здесь.
Когда умер Жан Жироду, я опубликовал прощальное письмо, которое заканчивалось словами: «Скоро и я к тебе присоединюсь». Меня много ругали за эту фразу, находя ее мрачной, исполненной пессимизма. Но пессимизм тут совсем не при чем. Я хотел сказать, что если даже мне суждено дотянуть до ста лет, это равноценно нескольким минутам. Только мало кто хочет это понять — мы придумываем себе какие-то занятия, играем в карты, а скорый поезд, в котором мы все едем, мчится к смерти.
Мать Анжелика при смерти в Пор-Руаяле{77}, за ее жизнь опасаются. Только что это меняет? С тем же успехом можно просто терпеливо ждать. Стало хорошим тоном постоянно осведомляться о ее состоянии и испытывать неловкость от того, что сам продолжаешь жить, как если бы жизнь была лишь ошибкой смерти. Что сказали бы те, кто томится в тюрьме и тревожно перебирает в памяти все пункты своего дела? Суд им все равно это не засчитает. Вердикт уже вынесен. Это лишь пустая трата времени.
Тысячу раз прав тот, кто с пользой употребил отведенное ему время и не стал брать на себя роль собственного судьи[20]. Человеческая жизнь принадлежит тем, кто мнет, моделирует минуту, не думая о приговоре.
Я много чего еще мог бы сказать о смерти, мне кажется странным, что большинство людей так из-за нее переживают, она присутствует в нас ежесекундно, и давно пора с этим смириться. Разве можно бояться человека, с которым живешь бок о бок, который слит с твоей сущностью? То-то и оно. Просто мы привыкли делать из смерти целую историю и судить о ней со стороны. Правильней было бы убедить себя, что, рождаясь, мы сочетаемся с ней браком, и приноровиться к ее характеру, каким бы коварным он ни был. Смерть знает как заставить о себе забыть, она умеет сделать вид, что больше тут не живет. Каждый из нас селит смерть у себя дома и на том успокаивается; он придумывает ее, уверенный, что это аллегорическая фигура, появляющаяся только в последнем акте.
Смерть превосходно умеет маскироваться, и когда нам кажется, что она бесконечно от нас далека, она как раз рядом, она присутствует даже в нашей жизнерадостности. Она — наша юность. Наше взросление. Наша любовь.
Я укорачиваюсь — она удлиняется. Постепенно она начинает чувствовать себя уверенней. Суетится по любому поводу. Делает незаметно свое дело. Она уже не старается меня дурачить.
Когда мы кончаемся совсем, она торжествует победу. Тут уж она выходит и запирает нас на ключ.
О легкомыслии
Легкомыслие преступно тем, что имитирует легкость — например, легкость прекрасного мартовского утра в горах. Оно приводит к беспорядку, неприглядность которого глазу невидима, и потому такой беспорядок хуже, чем любой другой беспорядок, пагубно действующий на размеренное функционирование организма (например, экзема) зуд, вызываемый в оболочке человеческого разума каким-нибудь сумасбродом, злополучным фантазером, которого легко пугают с поэтом, почти приятен.
Если вы заглянете в энциклопедию Ларусс, то прочтете, что Рембо называли поэтом-фантазером, а это в некотором роде плеоназм, допущенный автором словарной статьи. В большинстве случаев поэт — непременно фантазер, если только подозрительного свойства лиризм или псевдосерьезность не создадут ему признание, равнозначное его пошлости.
Легкомыслие есть не что иное, как недостаток героизма, нежелание подвергать себя риску. Это бегство, которое путают с танцем; медлительность, которую принимают за стремительность; тяжеловесность, внешне схожая с той легкостью, о которой я говорю и которая является свойством только глубоких душ.