Сейчас мне уже трудно сказать, как в возникших обстоятельствах я на все эти вопросы и упреки реагировал. У многих эмоции, возникшие у любителя острых ощущений, откровенная наглость, с которой он позволяет себе этими эмоциями делиться, не вызовут ничего, кроме широкой улыбки.
И тем не менее против истины не пойдешь. В перемене увлечений и настроений и состоит, собственно, суть и пафос нашей жизни. Как часто, наблюдая за Аглаей и за другими до нее, становился я свидетелем того, как эта наша переменчивость присуща даже тем, кто отличается устойчивым, твердым нравом.
Ты хочешь одного, другой – другого. Мне нужна ты, тебе – другой. Я тебя люблю – и не отпускаю, ты же любишь другого – и хочешь быть свободной. Отсюда – сердечные муки, стенания, смерть.
Человек ищет перемен. И в то же время боится, когда перемены происходят слишком быстро и хаотично. Если же ему что-то достается, он будет стремиться удержать это достояние хотя бы на время.
Объятия, ссоры, пожатие руки, ищущие губы – вожделеешь ко всему новому! Кто хочет перемен? Вы? Я? Перемены существуют независимо от нас. И от этого никуда не деться. Это закон. Его не перепишешь. Его не избежишь. Мне это не по силам. Человек меняется – и с этим уж ничего не поделаешь!
В ситуации, в которой оказались мы с Аглаей, мне было очень не по себе – и это притом, что изменился я, а не она. Ее состояние я понимал ничуть не хуже своего собственного. Понимал, что, узнав всю правду, она будет очень страдать, точно так же, как я, лишившись возможности действовать по своему усмотрению, испытаю глубокое разочарование. Мучиться будем мы оба: я – от того, что меня держат на привязи, она – от того, что меня лишается. В то же время я успокаивал себя тем, что до тех пор, пока она ничего не знает, никаких мучений ни она, ни я испытывать не будем. А раз так, что плохого в том, чтобы продолжать встречаться с Вильмой, ведь в вечной любви я Аглае не клялся?
Вот почему я поднимал Аглаю на смех, стоило ей завести разговор о том, как я переменился, и одновременно с этим боялся, как бы Вильме не взбрело в голову зайти ко мне в то время, когда у меня в гостях Аглая. Девушкой Вильма была импульсивной и в то же время осмотрительной, сдержанной, юной насмешницей, такой же, как Аглая.
Но прошло совсем немного времени, и Аглая была вынуждена с существованием Вильмы смириться. Она столкнулась с нами лицом к лицу, когда мы выходили из моей квартиры. Вильма шла со мной под руку, своенравно и весело пританцовывая.
Я заметил Аглаю издали и по ее лицу сразу сообразил, что она все видит и понимает. Лицо белее белого, и даже походка, когда она подошла ближе, напряженная, неестественная. Она посмотрела на меня, потом на Вильму; взгляд ядовитый и в то же время какой-то беспомощный. Посмотрела и, не сказав ни слова, прошла мимо. И как я ни старался, хорошее настроение мне сохранить в тот день не удалось. Я напрягся, сник, и Вильма обратила на это внимание.
– Кто эта девица? – полюбопытствовала она.
– Еще что спросишь? – сделав над собой усилие, отозвался я. – Почему ты спрашиваешь?
– Потому что она как-то странно на нас посмотрела. Держу пари, ты тоже ее знаешь, – заключила она и испытующе на меня взглянула. Надо отдать Вильме должное: собственнический инстинкт у нее отсутствовал.
Но Аглая! Я не мог забыть ее лица. Оно преследовало меня, мешало повеселиться на Кони-Айленде, куда мы с Вильмой в тот вечер направлялись. Не мог же я не думать о том, как Аглая, должно быть, страдает и во что выльется наша с ней следующая встреча. Если только она захочет встретиться, но что-то мне подсказывало, что захочет, – и этого я боялся больше всего. Из чувства ко мне, а также из присущей ей широты мышления она, я точно знал, не станет обвинять ни меня, ни другую женщину, скорее уж себя, за то, что своими страданиями всем причиняет беспокойство.
Я задумался. Задумался и расстроился. Хотите верьте, хотите нет, но я вновь ее полюбил, и очень сильно. Ее дом! Какое же счастье я там испытал!
Прошел день, потом два дня, потом – три. Прелесть Вильмы потускнела, я уже подумывал, как бы от нее избавиться. Поскорей и навсегда. Ведь это она (не я же!) всему виной. Как же у меня было тяжело на сердце!
И тут, вечером третьего дня, в одиннадцать, как раз когда я собирался идти разыскивать Аглаю получаю с посыльным записку:
«Любимый, какой же ты жестокий! Я уже давно жду от тебя известий, вчера прождала целый день, и позавчера, и всю прошлую ночь. Тебе что же, нечего мне сказать? Не могу заснуть. В одиннадцать пойду к мемориалу Гранта – помнишь, небольшой каменный постамент, где мы с тобой стояли однажды вечером. Неужели ты настолько меня разлюбил, что тебе совсем нечего мне сказать?»
От этих слов веяло неподдельным страданием. Я схватил шляпу и трость, вызвал такси и подъехал к мемориалу, не зная толком, как себя вести. Она уже была здесь, шла мне навстречу. В свете дуговых фонарей ее изможденное лицо поражало какой-то восковой бледностью, под глазами лиловые разводы, как будто ей поставили синяки. А все оттого, что предается тяжким раздумьям.