Моя бабушка жила на Васильевском острове… Она была смелой женщиной. Овдовела, когда моей маме было тринадцать лет, и воспитывала троих детей, у мамы было еще двое старших братьев.
Старший брат Борис (Барух) ушел одним из первых добровольцем на фронт и погиб в начале войны, я нашла о нем запись в ленинградском архиве. Еще был второй брат, мой прекрасный дядя Рома (Рэувен), и моя мама. Ее звали Фрида, Фрида Моисеевна Шмуйлович. И вот, знаете, я только два года назад начала понимать мою маму. Осознавать, через что она прошла в блокаду. Она была не жестоким человеком, но твердым. Она была не той, что обнимает, целует, «Ой, ты такая прекрасная». Этого не было. У нее был коммунистический характер. Ты получила пять с минусом: «Пять с минусом? Что такое? Почему не пять с плюсом?» Понимаете, «что такое?» Конечно, я должна была учиться и балету, и игре на фортепиано, да… Меня били линейкой по пальцам. Нельзя смотреть на клавиатуру. Надо смотреть на ноты. Я закончила три класса начальной школы, и у меня был и до настоящего дня сохранился красивый почерк, потому что мы учились каллиграфии, чистописанию.
Что у меня осталось в памяти от Ленинграда, я скажу. Во-первых, этот почерк. Дисциплина: когда входит учитель, ты встань, когда входит мама – ты встань… Как мама меня наказывала: было чистописание, одну букву нужно было писать три строки, моя мама сказала: «Нет, давай пиши три страницы». Одну букву пиши три страницы!
Я очень люблю искусство. К сожалению, у меня нет никаких талантов, но я прекрасный слушатель. Я понимаю искусство, понимаю музыку. Люблю балет. Тот, кто не был в Ленинграде, не ходил в Мариинский театр на балеты, тот ничего не понимает. Ну, может быть, он понимает, но ничего не чувствует. А я смотрю балет каждый день три-четыре часа. И читаю про балеты, про Майю Плисецкую, про Уланову, и все такое. Это осталось. И, конечно, Эрмитаж остался, и просто гулять по Ленинграду тоже очень прекрасно… Это все русская, нерелигиозная сторона моей личности.
А мой папа – это только религиозность, только еврейство, только иудаизм. Только еврейские праздники, только синагога.
Вот эти два мира, они сходятся во мне, сосуществуют и иногда борются – что пересилит… Были разные периоды в моей жизни. Но сегодня пересиливает все, что связано с еврейством, но, конечно, я еще продолжаю смотреть спектакли в театрах, оперы. Но я не могу этого передать моим детям: они оба раввины, они не будут смотреть. Вот такая проблема. Это большое… разделение. Слава Богу, у меня есть прекрасные подруги, и с ними я могу ходить, куда я хочу: и на балет, и на выставки. Но надо понимать, что это два разных мира.
Мы сейчас говорим про меня, и книга будет на русском языке: это у меня такой русский период. Я была в Ленинграде с Эрнестом, в 1995 году. За полтора года до его смерти. Он очень хотел поехать в Ленинград. Я не хотела. Но мы поехали, были в квартире напротив бабушкиной, тоже на улице Дзержинского, 36.
Почему я не хотела? Как можно объяснить этому американцу, что такое дворник. Ну, невозможно этого объяснить! И я помню, как мы заходили в нашу парадную. Я всегда говорила автоматически, знаете, не понимая, почему, зачем… Я говорю: «Тихо, не говори по-английски!» Он входит, смотрит: никого нет. Я говорю: «Тут был дворник». «Что значит дворник?» Я говорю: «Ладно, не спрашивай, ты так не поймешь». Страхи остались…
– А что страшного было с дворником связано?
– Мы из Ленинграда переехали в Польшу. Мы евреи, живем в Польше, за границей. Приезжали к моей бедной бабушке. Мы с сестрой похвастаться любили – девочки… Я помню, мне было тринадцать лет. Моя сестра на два года младше меня. И, например, у нас были польские пальто, тогда только появились эти перлоновые пальто[39]
. Ни у кого не было. Моя бабушка говорила: «Ах, какие пальто? Зачем вам такие пальто? Никто так не ходит!» А мы были глупые. Я говорю: «Ничего такого, я пойду».Бабушка: «Ну хорошо, иди, только не говори по-польски». Она боялась. Это было страшно – говорить на другом языке. Сам факт того, что мы приезжали из Польши, не был таким страшным, но у нее это осталось. Польша была для нее заграницей. Часть семьи бабушки приехала из Дании – все подарки были конфискованы в тридцать седьмом году. Одни часы тогда остались после приезда маминого дяди Ерухама, брата маминого отца из Копенгагена, мне они достались… Он привез в Россию два огромных чемодана вещей, остались одни часы. Почему? Они были на руке у моей мамы, и при обыске ее не было дома. Два чемодана как привезли, так и увезли. Страх, везде всегда был страх, и в Польше, и в Израиле, везде… У меня этот страх остался, между прочим. Не всегда, но я смотрю вокруг, кто возле меня, зачем возле меня… Это страх сегодня не имеет никакого рационального основания, но он есть.