Я вам скажу больше. Когда я приехала первый раз с Эрнестом в Нью-Йорк, я увидела там хасидов. В Москве же тоже есть хасиды, они одеваются по-особому, отличаются от других внешним видом… Я говорю: «Все, погром. Эрнест, куда надо бежать?» Потому что погром. Он думает, что я с ума сошла, какой погром, зачем погром? Я ему: «Что ты говоришь? Это хасиды. Сейчас будут какие-то ужасы». Да, это было в Польше, это было… И как будто я не в Нью-Йорке, я все еще в Польше, в гетто. У меня много таких случаев, флешбэки … я ничего не понимаю: где я, зачем я, почему я…
Ленинград – это город-музей, и, честное слово, я верю, что кто не был в Ленинграде, не может понять, что такое искусство, что такое аристократия, царственность. Все-таки это очень возвышенные понятия, просто открыть альбом и посмотреть фотографии или взять что-нибудь почитать недостаточно, чтобы понять. Я так считаю. Поэтому я горжусь, что была в этом городе… я живу этим городом.
Эрнест не мог этого понять в должной мере. Ему нужно было, чтобы везде были туалеты. А когда мы приехали, в Эрмитаже не было туалетов. Мы поехали в Петергоф. И он спросил: «Где, где может быть туалет? Может быть, на прогулочном кораблике, на котором мы приехали?» Но ему сказали: «Нет канализации, нет туалета». Как он мог это понять? Никак. Он был из Вены. Ему надо каждые десять минут какое-нибудь кафе, где можно посидеть, поговорить, подумать, отдохнуть. Я хотела показать «Север», помните, было такое кафе на Невском проспекте? Но на этом месте ничего не было. Мы попали в другой мир, в другую эпоху. Но это делает все еще более интересным…
– Расскажите поподробнее про вашу бабушку.
Моя бабушка была из Пустошки[40]
, маленькой деревушки… У них в семье было пять девочек, пять сестер. Моя бабушка – самая старшая, и последним был брат. Там было двадцать или двадцать пять лет разницы между старшей сестрой, моей бабушкой, и дядей Петей. Первые дети в семье: вот я – первый ребенок, моя бабушка – первый ребенок, мой папа – первый ребенок. У нас в некоторых моментах много общего. Например, мы очень ответственно относимся к тем, кто следует за нами, мы всегда лидеры, по факту рождения. Что значит лидеры? Моя бабушка переехала в Ленинград, и она получила разрешения для своих трех сестер, чтобы те тоже могли выехать из Пустошки. Они въезжали как прислуга в разные богатые еврейские дома. А ведь в то время существовала черта оседлости[41], евреям нельзя было приезжать в большие города.– А в каком году это было?
Это было перед революцией, в 1914 году. Моя мама родилась в 1922 году, вообразите – за десять лет до этого. А еще моя бабушка была очень смелая. Когда ей было восемьдесят три года, она одна приехала из Ленинграда в Израиль. Третья сестра моей бабушки, тетя Соня, приехала из Пустошки и стала химиком, жила и работала в Москве. И она единственная из всех вышла замуж не за еврея – за дядю Сережу. Мы с ней виделись иногда.
Как-то мы с мамой приехали из Польши и решили повидаться с тетей Соней в Москве. Встретились на вокзале, дошли до какого-то угла и не пошли в ее квартиру – она боялась. Мы вернулись обратно в Ленинград. Но видите, первый химик в семье – это не я, это тетя Соня. Какая личность! Я всегда думаю о ней.
Бабушку звали Мария Яковлевна, это по-русски, а по-еврейски звали Сара – Батья Цыпкин. Дома она была Сара Батья или Сура Баша. Баша потом ее звали. Почему она стала хасидкой? Потому что все в семье были религиозны, есть даже такая фотография: моя прабабушка в косыночке, прадедушка с бородой… Но больших раввинов у нас не было.
Вообще, евреи не должны жить там, в городах, где нет раввинов. Почему? Ну, а с таким вопросом: где жить, как жить – к кому пойдешь? Только к раввину. Конечно, любавичский ребе был самый известный в Санкт-Петербурге. Его звали ребе Иосиф Ицхак-Хараяц.
Бабушка была очень религиозной. Она окончила три класса, могла писать. И ее религиозность была очень рациональной. Ум, а не чувства. Она могла бы стать математиком: для нее все должно было быть логично, все рационально, а что нелогично, на эмоциях – вообще не существовало для нее. Не существовало всех этих «ой-ой-ой». Ей надо было решать, как жить, где жить… И ее муж – мой дедушка, отец мамы – был болен сахарным диабетом. Она чувствовала себя ответственной за своих сестер, которые переехали из Пустошки. Потом, в блокаду, они уехали. Бабушка с мамой – единственные, кто остался в Ленинграде. Очень бедные были в блокаду, очень бедные. Всегда. Они боялись денег, они боялись, что их посадят… ничего не надо, ничего не надо. Когда мы уезжали из Ленинграда в Польшу, у меня и у моей сестры было два платья, потому что не надо три, не надо.