В их сторону быстро направлялся грузовик, но, не доезжая, остановился. Рядом с шофером сидел мэр Сполето, коммунист, он бросил презрительный взгляд на чудно одетого посла Франции, простертого на дороге, который говорил о любви, обращаясь к небу.
— Все насквозь прогнили, — сказал он. — Эксцентричность — последнее прибежище буржуазных страусов… Народ страдает, а у них все карнавалы… праздники… dolce vita.
Он высунулся из окна и погрозил кулаком.
— Да здравствует революция! — проорал он и нажал на газ.
— Просто превосходно, — сказал Дантес. — Я уеду с чувством выполненного долга: я хорошо сыграл свою общественную роль в классовой борьбе. Нужно строго следовать тексту, помогая им ненавидеть нас. Их революция — которая обернется против них — будет многим обязана мне.
Эрика поднялась. Наступило тяжелое время суток, когда солнце-инквизитор требует и добивается правды и когда радуется только простершийся в своей наготе асфальт. День стлался по земле. Полдень, ярый приверженец установленного порядка вещей, устроил облаву на прячущиеся тени, даже не прибегая к помощи полиции. Описи, улики, диагностика, учетные карточки и досье, заверенные свидетельства, все беглецы пойманы и посажены в застенки реальности; на допросе, в безжалостном свете лампочки, — откровенность, которая ставит точку на всех тайнах и полутонах, угрожая и сквернословя…
Эрика протянула ему руку, и в этой ренуаровской зарисовке — дама в вуалетке и огромной шляпе, с камеей и зонтиком от солнца, чудесно схваченная мягкость света, берег и ровное течение Луары — и в озарившемся легкой иронией выражении лица было призрачное воспоминание о том времени, когда еще ничто не изобличалось во лжи. Он на мгновение задержался посреди дороги, перед черным «линкольном», и она, прежде чем исчезнуть под высоким охровым портиком виллы «Италия», обернулась, невольно подчеркнув движением талии ее необычайную тонкость, подняла руку, и Дантес махнул ей в ответ и тут же пожалел об этом жесте, которым как будто собирался ее стереть…
Он снова сел в машину. Мягкое покачивание «линкольна» навевало дремоту. Брызги света, тысячи пробуждений без сна. Белая пешка попыталась сбежать на g2 и упала на одну из черных плит своей комнаты во дворце Фарнезе, которая поглотила ее. Иногда фигуры собирались вокруг, смотрели на нее, перешептывались и снова занимали свои позиции — как в сцене из «Лебединого озера», перед выходом Улановой. Были головокружительные падения, которые останавливались на краю забытья и воскрешали улыбающегося и вроде бы прилично одетого посла, в то время как перед его глазами, на которых еще лежал отпечаток небытия, проплывала темная зелень тосканской деревни. Его веки смежались, и он не понимал, то ли он старался их не смыкать, то ли хотел удержать вместе две части самого себя, чтобы трещина между ними выглядела не более как шов, пробегавший по нему зигзагом, от правого виска до левого бока. Он подумал не без юмора — этого последнего обломка правил хорошего тона, — что надо бы выбрать из всего множества, как на витрине лавки диковинок синьора Цампы в Римини, того, кем он был на самом деле, — Дантеса: Дантеса во дворце Фарнезе, уснувшего в кресле, Дантеса, откинувшегося на мягком сиденье автомобиля, Дантеса, ждущего утром на террасе появления старого «испано», который поднимался вверх по дороге, черно-желтая бабочка на запястье Эрики… Еще были кипарисы, под которыми стрекотали цикады, и Дантес, превратившийся в Титана на фасаде виллы «Флавия» со стороны дворика, аллегорию вполне во флорентийском духе, — Титана, удержавшего вместе и навсегда Культуру и Реальность, человека и его благородное воображение, между которыми оставлен лишь едва заметный шов, чтобы можно было вернее оценить трудность подвига, совершенного цивилизацией, и чтобы гиды могли предаваться своей обычной болтовне. Торс Титана, выполненный в манере Микеланджело, добавили вместе с балконом при Ренци, в конце XVIII века; скульптура должна была олицетворять силу, но грешила маньеризмом. Внезапно он вспомнил, что Бренвилье отравила собственную дочь, чья красота и нежность вызывали у нее дикую зависть.