— Этот человек считает себя настолько выше других, что ему даже в голову не приходит, что его могут одурачить, — проговорила она. — Однако нужно признать, он очень обаятелен. Он уже попросил развода?
— Я знаю, что он размышляет над этим и даже советовался с адвокатами, но, конечно, с этими его джентльменскими привычками человека, который не-хочет-оставлять-жену-после-стольких-лет-прожитых-вместе… Опасная жалость, как говорил Стефан Цвейг.
Длинные тонкие пальцы Мальвины крошили ломтик хлеба.
— Это все, конечно, хорошо, но он мог бы выказать эту свою учтивость и по другому поводу, и без вечных рассуждений о достоинстве и чести, хватило бы просто немного доброты… Я уверена, он разведется и женится на нас… И мы будем женой посла Франции…
Эрика отвела глаза, чтобы скрыть жалость, которая неотвратимо одолевала ее. Больше двадцати лет Мальвина жила надеждой получить, благодаря своей дочери, все, что ее химеры требовали от жизни, но из-за своей ненасытности она в конце концов стала ждать большего уже от дочери, а не от жизни…
— В то время, когда они поженились, обычно заключались контракты о раздельном владении имуществом, и боюсь, как бы он, чтобы искупить свою вину
Эрика закрыла глаза. Она передала матери все, кроме самого главного: цинизма. Ей все труднее становилось разыгрывать перед Ма эту комедию и говорить о Дантесе со злой иронией, как о простом завоевании, которого нужно добиться и где все сводится к голому расчету; когда ей приходилось это делать, она буквально видела их вдвоем, мать и дочь, двух ведьм, отмеривающих каплю за каплей любовный напиток, которым они напоят свою жертву. Ко всему тому добавлялось непроходящее состояние тревоги, переходившее в ужас, во все возрастающее предчувствие чего-то дурного, о котором ее не раз предупреждал доктор Жард, говоря, что она во что бы то ни стало должна это превозмочь. Но лекарства, которые он ей прописывал, никак не могли избавить ее от этой паники. Что путало ее больше всего, так это не сами кризисы, но невозможность вспомнить, что же она делала во время этих путешествий в мир фантазий, который она принимала за реальность. Ее не покидало смутное чувство, или даже что-то еще более эфемерное, что во время этих отлучек с ней рядом был Дантес, хотя это явно был не сам он, настоящий, из плоти и крови, а его двойник, его копия: они вдвоем пересекали это время и пространство без всякого стеснения. Единственное и весьма туманное воспоминание, которое осталось у нее от всех этих побегов в неизвестное, мерцало — но, может, это и в самом деле был только сон — как на невидимом экране, развернутом перед ней: вечер в ложе Стендаля, в «Ла Скала», когда этот писатель, которого Дантес обожал, предавался искусству беседы, в чем было больше беседы, чем искусства, и поглощал в прямо-таки умопомрачительных количествах итальянский шербет. Все остальное было покрыто мраком ночи. Когда она приходила в себя, то оказывалась в совершенно незнакомых местах, в каких-то сомнительных номерах отелей, посреди улиц, где на нее смотрели с недоумением, или же находила себя бредущей через поля, уставшей, а один раз даже покрытой синяками. Два «отсутствия» за последний год… Но все-таки не стоило об этом думать, — постоянный рефрен Жарда.
Мальвина отпила глоток шампанского. Край ортопедического корсета, который стягивал ей спину, почти всегда оставался на виду, несмотря на пышную гирлянду из орхидей, которыми Барон каждое утро украшал ее грудь. С тех самых пор, как произошла авария, никто больше не видел ее без этих всегда свежих цветов, которые она меняла по два раза на дню, что стоило бешеных денег.