Национальная память создавалась в XIX веке для поддержки национальной идентичности и прославления положительного героического образа нации. Поэтому национальная память постоянно тяготеет к упрощению. «Национальная память упрощает, – пишет Питер Новик, – она видит события единственно в перспективе собственных интересов; она не терпит многозначности, редуцируя события до мифических архетипов»[160]
. В конструкциях национальной памяти мысленные образы превращаются в иконы, а иконы в мифы, обладающие большой убедительностью и эмоциональной силой. Эти мифы изымают опыт нации из его исторического контекста, трансформируя во вневременные нарративы, которые укрепляют самооценку группы и передают ее от поколения поколению.История в национальной памяти сужается до славного, почтенного или, по крайней мере, приемлемого ее извода. По отношению к преступному или травматическому прошлому возможны только три санкционированные роли, которые способна принять национальная память: роль победителя, одолевшего зло, роль борца сопротивления и мученика, противостоявшего злу, и роль жертвы, пассивно страдавшей от зла. Все, что не вписывается в данные позиции и взгляд на события с этих точек зрения, не может стать – или лишь с большим трудом становится – темой приемлемого нарратива, а потому «забывается» на официальном уровне.
Марк Блох еще в 1920-е годы подверг критике этот монологический характер национальной памяти: «Давайте прекратим, наконец, заниматься либо одной национальной историей, либо другой, не стремясь к взаимопониманию»[161]
. Как уже было ранее сказано, он говорил о «диалоге глухих, которые невпопад отвечают на вопросы друг друга»[162] (см. выше, с. 59). Однако национальная память существует в нынешней Европе не изолированно, она неотделима от памяти других наций. Холокост стал частью всемирной памяти, Вторая мировая война – частью европейской памяти. Очевидно, что европейская интеграция не может успешно развиваться, пока конструкции монологической памяти продолжают укрепляться. Интеграция и сохранение мира требуют «диалогического памятования». Эта форма обращения с общей историей насилия есть огромный культурный и политический потенциал, который содержится в европейском проекте.Под диалогическим памятованием я понимаю взаимное признание чередующихся ролей преступника и жертвы в совместной истории совершенных и пережитых преступлений. Включение травматической памяти другой страны в собственную национальную память взломает монолитную конструкцию памяти, очерченную национальными границами[163]
. Устройство Европейского союза представляет собой уникальные рамки для перехода от монологической к диалогической конструкции памяти. Ричард Сеннет подчеркивал, что для признания неприятных исторических фактов необходимо множество разноречивых воспоминаний. Именно в этом заключается особый потенциал общеевропейских рамок памяти[164].Европейский союз сам является одним из последствий Второй мировой войны и ответом на нее. Становится все очевиднее, что травматическое наследие этой сложной истории (взаимного) насилия нельзя осмыслить, пользуясь ограниченной грамматикой национальных конструкций памяти. В этой истории есть множество фактов, достоверно известных историкам, однако до сих пор не нашедших своего места в национальной памяти, поскольку отсутствовало необходимое давление изнутри или извне. К числу таких фактов принадлежат бесчисленные злодеяния Второй мировой войны, которые немцы совершили по отношению к соседним странам и которые там хорошо помнят. Если в рамках интернациональной мемориальной культуры еврейские жертвы вошли в сознание общественности, то подрастающие поколения немцев почти ничего не знают о польских или советских жертвах немецкой агрессии. Если бомбардировка Дрездена теперь прочно запечатлена национальной памятью немцев, то в Германии до сих пор мало знают о разрушении немцами Варшавы в наказание за восстание 1944 года; его обычно путают с восстанием в варшавском гетто 1943 года, которое хорошо известно благодаря коленопреклонению Вилли Брандта перед памятником героям восстания. Блокада Ленинграда войсками вермахта в 1941–1944 годах, одна из самых длительных и жестоких «осад» в новейшей истории, также пока не нашла места в немецкой исторической памяти[165]
. Для тех, кто пережил травмирующее насилие, оно не прошло, но зафиксировалось в их национальной памяти. Поэтому такие события до сих пор составляют существенную часть бремени исторического прошлого, продолжая деформировать взаимоотношения внутри Европы. Эти события сами являются европейскими «lieux de mémoire», однако о них не говорят на школьных уроках, они не служат предметом публичных дискурсов и исключены из символической репрезентации в публичном пространстве.