И затараторила дама: ее приняли в штат, присвоили звание, и теперь она офицер государственной безопасности, получает надбавку за звездочки. Трудно, вкалывать приходится много, но она нашла свое место, была Зоей Космодемьянской, в Ленинграде была, на почетном посту, государыней Екатериной Великой, а теперь намекают ей на загранку.
— А сейчас я со смены.— И смотрела маслеными глазищами-черносливом.— Так, конечно, пустяк, Скорбящая Мать...
В переулочке, неподалеку от секретной лаборатории, приютились мои «Жигули». Предложил подвезти: ничего другого не оставалось. Вставив ключ в замок зажигания, полюбопытствовал:
— Вам, Лиана Левоновна, в какие края?
Усмехнулась, сказала, что таксисты не имеют права спрашивать пассажира, куда ему ехать.
— Да,— заметил я,— но это ежели пассажир еще не в машине. А когда, как говорится, пассажир произвел посадку, то как же...
— Как же, как же,— передразнила меня.— К вам поедем! Понятно? К вам!
Яша тоже в Белых Столбах побывал, и не раз: отвозил передачи. То фруктовый кефир да печенье, то колбаскою разжился полукопченой. Писем Яша учителю не писал: сознавая свою патологическую неграмотность, справиться с ней не мог и стеснялся ее, хотя, кажется, чего бы тут и стесняться, не владели фараоны российской грамматикой, обходились они какою-то там своей пиктографией или клинописью. Но умел он пошептать на пакетик кефира, закодировать сигнал: «Помню, люблю». До учителя сигнал доходил.
Так случилось однажды, что на трое суток зарядил окаянный бескрайний дождь, фараон промок, в разбитых ботинках хлюпал он по тропе, ведущей к скорбному дому от станции. Нес коробочку конфет «Клюква в сахарной пудре» — развернувшие сомнительную деятельность кооперативы одно время наперебой взялись сыпать сахар на клюкву; клюква стоила дорого, но надо же было развлечь учителя чем-то неординарным, да конфеты и заговорены были, обшептаны.
Дождик? Ладно, переживем, беда только, что рядом сын, Антонин: увязался, упросил взять с собой.
И идут они рядом, школьник-сын и отец. Отцу трудно идти, тропа скользкая, шлепнулся. Встал Яша — сначала на четвереньки, потом во весь рост; пытался счистить со штанов налипшую грязь, водил по штанам ладонями, грязь от этого только впитывалась в набрякшую потертую ткань.
Когда Яша, опираясь на худенькое плечо Антонина, доковылял до окошка «Прием передач», оно было уже закрыто. Он пытался стучать, затем стал барабанить неистово; и откуда-то сбоку появился пьяноватый верзила в синем халате. Посмотрел на Антонина, взгляд тяжелый поднял на Якова-Тутанхамона.
— Ты что барабанишь?
— Да вот,— окрысился Яков-Тутанхамон,— передача больному.
Оглядел детинушка фараона, небритого, грязненького, рыкнул:
— В темпе вали отсюдова!
Шли обратно отец и сын, доставали из коробочки клюкву, сосали.
Уж не знаю, как и кому, а мне бурные ласки Скорбящей Матери не пришлись по душе.
Отвердитель у Лианы еще не растворился как следует; обнимая ее, я чувствовал под рукою металл.
— Понимаю, милый; все-все понимаю,— лепетала Лиана.— Тебе, может быть, и неприятно, даже противно, но ты верь, что на самом-то деле я совсем не бетонная...— хохотала,— Я совсем не бетонная, я живая, я очень люблю тебя, ничего мне не надо, поверь, только руки твои... только губы... Ты целуй меня, ты не бойся... Ты делай со мной, что хочешь!
И сквозь пленку как бы бетона светилось тело — тело женщины, внушившей себе, что любит.
Поутру Лиана по-русалочьи шумно плескалась в душе. Вышла свеженькой, бодрою. Хохотала:
— Это надо же, Владимир Ильич да Скорбящую трахнул! Рассказать — не поверят. Понимаю, трудно было тебе со мной. Но и ты не подарочек. Никогда меня памятники не трахали, да еще и такие идейные, вожди мирового пролетариата, основоположники первого в мире социалистического государства... Я теперь как бы Крупская, да? Или Инесса Арманд? — Пила кофе, отламывала маленькими кусочками печенье.— Нет, я Нина Андреева. Даже больше, чем Нина Андреева, ей такое и во сне привидеться не могло бы. Хранить ленинские принципы — это абстрактно, одни слова, а я дальше пошла...
На прощание Лиана подставила щеку:
— Целуй, милый, отвердитель я уже смыла дочиста. Хорошо нам было с тобой.
Оглянулась в поисках зеркала. Не нашла: никак не обзаведусь им, почему-то откладываю.
— В Гегеля посмотрись,— бросил я.
— В Гегеля? Это как же?
— А так. Видишь, Гегель, «Лекции по эстетике» за стеклом. Переплет у диалектика черный, я тебе сейчас стекло протру, будет вроде бы зеркало, смотрись хоть до вечера.
— Нет, до вечера не могу. А хотела бы! Ах, да что там, мало ли чего мы хотели бы!..
В коридорчик вышла — помахала рукой.
В УМЭ смятение.
1 сентября начинается не ритуальной приветственной речью Frau Rot, обращенной к вновь поступившим, а стихийно возникшей тусовкой: митинг не митинг, так что-то...
Все студенты в вестибюле не умещаются: тесно. Забрались повыше, толкутся на верхней балюстраде, облепили лестницу. Часть вообще кейфует на улице: слоняются, курят, переругиваются лениво, греясь на остывающем солнышке первого осеннего дня.