И я была неспособна объяснить ей, что несложно-то несложно, сама знаю, но по тысяче причин, столь же простых, сколь и банальных, я жутко напугана. Я была просто парализована страхом – даже многими страхами. Я боялась новой боли, боялась, что Флориан опять уйдет, боялась ошибиться, пожалеть, утратить то шаткое равновесие, которое, кажется, обрела. Да, страхов было много, более или менее абстрактных, и они преследовали меня ночами, когда я искала в теплой шерстке моих котов немного утешения…
Я ждала озарения, какого-то знака свыше, которого все не было, мне хотелось прочесть его в облаках, плывущих за окном моей спальни, на которые я могла смотреть часами, упершись подбородком в ладони и облокотясь на секретер, вся окутанная запахом пионов.
Именно это я и делала уже не меньше часа, когда мой телефон опять зазвонил. Я с подозрением посмотрела на аппаратик – это была моя мать.
– М-мм-алло, – промычала я. Роль матери давала ей право на более развернутый ответ, чем просто «м-мм».
– Женевьева?
– М-мм-да.
– Как ты поживаешь? – Я слышала, что она изо всех сил старается выразить сочувствие, хоть к истинному сопереживанию и неспособна.
– Все хорошо, – сказала я и разозлилась на собственный тон. Интересно, подумалось мне: я вхожу в новую фазу: уже не могу выносить сама себя. Я пуста и эгоцентрична, я зануда, у меня нет воли на какой бы то ни было поступок, чтобы с этим справиться, я могу только ругать и вяло ненавидеть себя.
Мать в трубке поколебалась. Она, должно быть, спрашивала себя, жду ли я разговора о моей дилемме или, хуже того, совета. Наконец, кашлянув, она сказала:
– Ты не хочешь пойти со мной сегодня в театр? У меня есть два билета, и я подумала, что мы могли бы провести прекрасный вечер.
Ее неловкие усилия по «налаживанию контакта» со мной всегда меня трогали, и я вдруг пожалела, что не могу сказать ей «да». Мне было бы хорошо в эфемерном пузыре театральной постановки, а потом я могла бы поужинать с матерью и отдохнуть душой, поговорив о чем-нибудь, кроме моих колебаний, когда она закажет свои полстакана вина.
– Я не могу, – ответила я так жалобно, что сама поразилась – это было уж чересчур. – Я ужинаю с Катрин и Никола, он познакомит нас со своей новой подругой. Это важно для него.
– Я понимаю, понимаю, – сразу согласилась мать, наверняка с облегчением.
– Но мне бы очень хотелось, правда. Это бы меня отвлекло.
Повисла пауза. Моя фраза предполагала, что мне желательно отвлечься, значит, то, о чем я думаю сейчас, мне неприятно, значит, у меня тяжело на сердце, и значит, об этом надо поговорить. На меня накатила жалость к матери.
– Мы еще как-нибудь сходим, – сказала я. – А что за пьеса?
Я прямо-таки почувствовала, как размяк телефон от облегчения моей собеседницы. Несколько минут она говорила о пьесе и исполнителях – об этой постановке Катрин вопила уже несколько недель по той простой причине, что безуспешно пробовалась на одну из второстепенных ролей.
– Знаешь, – вдруг сказала мать, видимо, решив покончить со скользкой темой, которую нельзя было совсем уж замолчать, – ты ведь можешь тянуть, сколько захочешь. Скажи этим двум мужчинам, что тебе нужно время для
Пресловутое «время для себя». Наркотик моей матери.
– Мам… не могу же я сказать
– Почему нет?
– Да ну! Кто я такая, чтобы просить
– Ты женщина, которую они любят.
– Нет! Нет! Какой ужас… не говори так… – Я уткнулась лбом в клавиатуру компьютера.
– Почему это ужас? – спросила мать.
– Большая ответственность, мама, слишком большая ответственность. Ты же должна это понимать, правда?
Я была убеждена, что автаркия моей матери, ее склонность к безбрачию и одиночеству объясняются, по крайней мере отчасти, страстным желанием избежать любой ответственности, которую предполагает жизнь в паре, – и любовь.
– Боже мой, девочка моя… по-твоему, это так тяжело, когда тебя любят?
– Я этого не говорила… а вообще-то… ты ведь тоже так думаешь, разве нет?
Я ожидала, что мать решительно запротестует, но она, ни секунды не поколебавшись, ответила:
– Да. На меня это всегда давило, но я этим отнюдь не горжусь, Женевьева.
Я была ошеломлена. Признание слабости? Со стороны моей матери? Я промычала полувопросительное «х-мм», чтобы услышать продолжение.
– Я научилась мириться с этим, – сказала она. – Так я устроена и принимаю себя такой, какая я есть, но… но ты – другая, деточка.
Деточка? Даже в детстве мать не называла меня так. Я машинально взглянула на определитель телефона, чтобы убедиться, что говорю именно с Мадлен Борегар, моей родительницей.
– Твой отец… – продолжала мать, – у твоего отца масса недостатков, но он умеет быть любимым. – Она засмеялась. – Может быть, даже слишком. Ты пошла в него. И в этом, надеюсь, ты тоже на него похожа.
Я была слишком ошарашена этими откровениями и новым для меня статусом «деточки», чтобы сосредоточиться на моей проблеме.
– Но мама… почему же… почему ты никогда…