– Я знаю, мам! – Боже мой, у нее был просто талант нервировать меня и заставлять говорить тоном Одреанны. – Я знаю, что ничего хорошего, но мне было уютно, я была не одна, и…
– У одиночества немало преимуществ, Женевьева. Знаешь, что написано в…
– Если ты будешь цитировать мне «Пророка», я заставлю тебя съесть корзинку для хлеба, – пригрозила я.
– Разве можно так разговаривать с матерью? – спросила она у подошедшего официанта, молодого парня, щеголявшего своей голубизной, который наверняка, как я сразу догадалсь по его брошенному на меня взгляду, именно «так» разговаривал со своей матерью, и не раз.
– Я возьму тартар, – сказала я, понимающе улыбнувшись ему. Моя мать ходила только в один-единственный ресторан уже почти пятнадцать лет, и я успела выучить меню наизусть. – Достаточно острый. И…
– …стаканчик сюра? – закончил за меня официант. Я кивнула.
Он повернулся к матери, которая склонилась над меню, хотя тоже могла прочесть его с закрытыми глазами. Я покосилась на официанта, который и не думал скрывать свое нетерпение.
– Я возьму… – начала мать тоном человека, понятия не имеющего, что выберет. – Я возьму… А ты что взяла, Женевьева?
– Рыбный тартар.
– Ах, вот как? Я возьму… – Она изучала меню еще с минуту, прежде чем сообщила, что «попробует телячью печень», как будто никогда ее не ела.
– Здесь мило, правда? – спросила меня мать.
– Тебе, должно быть, здесь уютно, – ответила я, гордясь собой: вот как я прямо поставила ее на место!
– Женевьева, – вздохнула мать. – Я ничего не имею против уюта. Или против привычек. Я ведь, в конце концов, старая дева и дорожу моими привычками.
Я испуганно спросила себя, не стану ли и я в один прекрасный день не просто старой девой, но такой вот старой девой, смирившейся со своей долей и изрекающей такие вещи. Она смотрела на меня с лукавым огоньком в глазах, и я поняла, что она нарочно меня провоцирует, «тормошит», как сказал бы отец.
– Тебе будет хорошо одной, – добавила она. – Это пойдет тебе на пользу. Я уверена.
Я пожала плечами жестом, достойным Одреанны. Я знала, что она права, и знала также, что, как и многое, в конечном счете «идущее на пользу», мое одиночество будет сначала очень мучительным.
– Ты сможешь восстановиться, – добавила мать. К «восстановлению» она питала поистине безграничную страсть.
– Я знаю, мама. Я все знаю. Знаю даже, что раз мне страшно, это, наверно, знак, что я должна это сделать.
– И ничего плохого в этом нет, знаешь ли.
Мне представилось, как я одна, немного пьяная, звоню по очереди Никола, Катрин, Максиму, Флориану и даже Эмилио. «Нет, знаю», – соврала я. Сделала усилие, чтобы представить себе другую картину: вот я, одна, безмятежная, в прекрасной светлой квартире, день за днем залечиваю сердечные раны, обретаю душевный покой и ясность ума. Сценарий был куда менее вероятный, чем первый, но мне удалось в него поверить. Я даже впервые почувствовала, что мне не терпится помериться силами с этим одиночеством, которое придется приручать.
– Мне будет хорошо, правда? – спросила я тоном ребенка, который хочет, чтобы его утешили. Я от души надеялась, что она, в кои-то веки, ответит мне тоном мамочки-утешительницы.
– Ну да, дочка. – Не идеально, но недалеко от верного тона. Я улыбнулась ей. – И потом, я уверена, что это поможет тебе начать писать что-то свое, – добавила она.
Это что – заговор? Мои друзья и мой новый любовник тайно встречались с моей матерью?
– Я как раз сегодня виделась с издателем, – сказала я.
– Ты ему что-нибудь принесла?
– Нет… нет, в том-то и дело. Я встретилась с ним, просто чтобы сказать, что я хочу писать, а признаться, что у меня ничего нет, духу не хватило, и я ему впарила, что могу показать кое-какие тексты… короче… думаю, придется сесть и написать.
Моя мать, казалось, была не особенно впечатлена моей железной логикой.
– Ты думаешь, что я все усложняю на пустом месте? – спросила я, взяв принесенный бокал вина.
Она подняла брови и склонила голову набок – это вышло немного комично, – потом мягко улыбнулась мне:
– Простой ты никогда не была, Женевьева. Это очень огорчало твоего отца, который винил во всем меня. – Ее улыбка стала шире. – А я гордилась, что дочь у меня непростая.
Я округлила глаза. Впервые за очень, очень долгое время моя мать сказала, что гордилась мной. И почему – потому что я непростая!
– Помню, – продолжала она, – тебе было лет пятнадцать или шестнадцать… как раз перед тем, как твой отец от меня ушел… твои подружки звонили и звали тебя на вечеринку в пятницу, и ты всегда соглашалась, а потом приходила к нам почти в слезах и говорила: «Но мне не хочется никуда идти… я хочу побыть одна…» Твой отец, разумеется, уговаривал тебя, ты же знаешь, какой он, а у меня просто сердце разрывалось. Я спрашивала себя: когда же моя дочь найдет в себе силы быть собой и не чувствовать себя обязанной уступать общественному давлению?