Тогда, наконец, объяснилась бы тайна упорной борьбы, раздирающей на части Республику, тогда можно было бы обнаружить отдельные элементы, составляющие неодолимые противоречия, которые сталкиваются в этой борьбе; было бы отдано должное и характеру земли, и обычаям, которые она порождает, и испанским традициям и национальному сознанию, озлобленному, плебейскому, каким его сделали Инквизиция и испанский абсолютизм, а также влиянию противоборствующих идей, которые потрясли всю общественную жизнь; варварству индейцев, с одной стороны, европейской цивилизации, с другой, наконец, демократии, освященной революцией 1810 года, и равенству, идея которого проникла глубоко, вплоть до самых низших слоев общества[17]
. Такое исследование, недоступное нам пока из-за недостатка философского и исторического образования, проведенное сведущими наблюдателями, открыло бы пораженной Европе неведомый мир, политическая жизнь которого определяется жестокой, не на жизнь, а на смерть, схваткой между последними достижениями человеческого духа и наследием дикости, между многолюдными городами и сумрачными лесами. Тогда приоткрылась бы немного суть метаний Испании, этой отсталой части Европы, раскинувшейся между Средиземным морем и Океаном, живущей между Средними веками и XIX веком, соединенной с просвещенной Европой широким перешейком и отделенной от варварской Африки узким проливом; Испании, которая балансирует между двумя противоборствующими силами, то склоняясь в сторону свободных народов, то в сторону живущих под властью тирании, Испании то безбожной, то фанатичной, то конституционной, то тонущей в разврате деспотизма, то проклинающей сброшенные оковы, то, воздев руки, взывающей о возвращении ига — таков, видимо, характер и способ ее бытия. Что ж! Разве нельзя разрешить вопросы европейской Испании путем тщательного изучения американской Испании, подобно тому, как по воспитанию и привычкам детей изучаются идеи и мораль их отцов? И разве ничего не означает для Философии и Истории изучение этой извечной смуты испаноамериканских народов, этой очевидной нехватки политических и экономических способностей, из-за чего они вынуждены плыть по бурным волнам без точного направления и ясной цели, сами не сознавая до конца, по какой причине у них нет ни дня отдыха и что за враждебная длань швыряет их в роковой вихрь, влекущий вопреки собственной их воле в злоключения, которых они не в силах избежать? Разве не стоит узнать, почему в Парагвае, стране, опустошенной властью умудренного иезуитства[18], некий мудрец[19], покинув стены старинного Университета Кордовы[20], открывает новую страницу в истории заблуждений человеческого духа, запирает целую нацию в диких лесах и, уничтожая тропинки, ведущие в этот загадочный Китай, прячется сам и на протяжении тридцати лег прячет свою пленницу в глубинах американского континента, не позволяя ей издать ни одного звука; наконец, после того как он умирает от старости, смертельно устав от этой застойной жизни, устав жить, попирая покорный народ, этот народ слабеющим, едва слышным голосом может прошептать тем, кто оказался поблизости: Я все еще жив! Но сколько страданий я перенес! quantum mutatus ab illo[21] Как изменился Парагвай! Сколько ссадин и ран оставило иго на горле народа, не оказавшего сопротивления! Так разве не заслуживает изучения картина Аргентинской Республики, которая после двадцати лет внутренних потрясений и разнообразных попыток устроения, извергает наконец из своего чрева, из самой глубины своей души в лице Росаса того самого доктора Франсиа[22], только более крупного, большего масштаба и более враждебного, если только это возможно, идеям, обычаям и цивилизации европейских народов? Не обнаруживаются ли в нем та же злоба против всего иностранного, та же идея неограниченного самовластия, столь же дерзкий вызов всему миру, его осуждающему, да сверх того исконная дикость, жестокий хладнокровный характер и неодолимая воля, способная, подобно Сагунто и Нумансии[23] принести в жертву свою родину, готовая, подобно Испании Филиппа II[24] и Торквемады[25], отречься от будущего, от звания просвещенной нации. Случайность ли это, неожиданное отклонение, вызванное появлением на театральных подмостках мощного гения, подобно тому, как планеты, притягиваемые иной появившейся звездой, сходят с орбиты, в то же время не теряя притяжения центра своего движения, который потом вновь обретая преимущество, заставляет их вернуться на прежний путь? М-е Гизо[26] произнес с французской трибуны: «В Америке две партии: партия европейская и партия американская, последняя сильнее», и, когда его извещают, что французы взялись за оружие в Монтевидео, связав свое будущее, жизнь и благополучие с победой европейской цивилизованной партии, ограничивается таким добавлением: «Французы слишком любят вмешиваться в чужие дела и связывают свою страну обязательствами с другими правительствами». Благодарение Богу! М-е Гизо, историограф европейской Цивилизации, который определил новые силы, изменившие романскую цивилизацию и проник в лабиринты средневековья, чтобы показать, как французская нация становилась горнилом, в котором выплавлялся в смешении разнородных элементов современный дух, Гизо, министр французского короля, объясняет глубокую симпатию, существующую между французами и врагами Росаса, только тем, что «французы слишком любят вмешиваться в чужие дела». Другие американские народы, которые равнодушно и бесстрастно взирают на борьбу, узнав о готовности одной из аргентинских партий[27] заключить союз с любыми европейскими силами, способными оказать ей поддержку, исполненные негодования, в свою очередь восклицают: «Эти аргентинцы слишком дружны с европейцами!» А тиран Аргентинской Республики довершает эту фразу и придает ей официальный характер: «Предатели Америки!» «Верно, — повторяют все, — предатели, точное слово!» Да, — говорим мы, — это точное слово, мы предатели Америки испанской, абсолютистской, варварской! Вы никогда не слышали слова дикарь? — оно витает над нами.