– А скажи-ка, добрый человек, – начал Ольц, и голос его звучал хрипло и скрипуче, словно давно не точенный палаш под оселком, – скажи-ка нам, по какой такой причине покойного Унгера Гроссера прозвали в вашем городе Кровососом? Неужто за рвение, проявленное им на службе доброму люду?
И придвинул Йоге кружку с пивом.
Тот, смекнув, что не грозит ему смерть ни мгновенная и лютая, ни даже отложенная, пиво принял, степенно отпил пару глотков, утерся рукавом и только после этого обвел честную компанию внимательным взглядом: словно просчитывал, сколько можно б выручить с них, удайся продать их оптом или по отдельности.
– Добрый люд, ваши достоинства, тут совершенно ни при чем. Гроссер, конечно, был истов в своем новом служении, и много кто точил на него зуб, и мало кто плакал после его смерти, но прозвище свое он заслужил куда раньше, чем «башма…»… чем добрые люди установили в стенах Альтены свои порядки и законы, противные баронскому беззаконию. Можно сказать, что за прозвище свое благодарить покойный должен как раз тех баронов-беззаконников.
– Это как же так? – снова поднял взгляд над миской Долленкопфиус, и корчмаря скрутило под тем взглядом. Писарчук умел нагнать оторопи, даже никому и ничем не угрожаючи – такова уж была природа пера и писаного слова, это-то Махоня, сам уже некоторое время принадлежащий к писарчуковой братии, вполне уяснил.
Но и корчмарь был малым не промах: пересилил робость, залил ее парой-тройкой глотков из Ольцевой кружки и подался вперед заговорщицки, сложив перед собою руки.
– Вам-то, ваши достоинства, наверняка известно, что еще до времен, как альтенский люд встал на своих жидов – а случилось оно еще раньше, чем добрый люд поднялся на князей, – так вот, во времена те Унгер Гроссер был истовым слугою здешнего барона. Вы-то и о нем наверняка слыхали: фон Вассерберг. Нынче он с пфальцграфской армией стоит против новых вождей. Из замка под Шпилевой скалой, что полтора года назад отряды Синего Урцеля пустили с дымом, как раз пока господин барон резал Красавчика Эбинга под стенами Фрауэнбурга. Так вот в ту пору – лет пять – семь тому – Гроссер был одним из верных баронских псов, уж простите, что говорю такое о покойнике. Вот за истовство свое – и как бы не сказать здесь: «неистовство» – и прозвали его Кровососом.
То, что командир «богородичных деток» службу свою начинал под рукою барона, Утера нисколько не удивило: в последние годы наемные отряды то и дело меняли хозяев, переходя то к «башмакам», то снова к «башмаковым» ненавистникам, а уж отдельными-то людишками Фортуна крутила, как умела. Но вот о том, что Гроссер был не просто псом, а псом истовым, Утеру слыхать не доводилось.
Ортуин же Ольц, прожевав кус свинины да закинув в рот горсть капусты, спросил кабатчика:
– Стало быть, горожане не праздновали покойного еще до того, как Альтена вышла из-под баронской власти?
Кабатчик вдруг смутился, уткнувшись взглядом в стол да в сложенные на досках ладони.
– Да было б за что праздновать, – пробормотал. – С городскими вольностями-то он еще чуток смирялся, хотя, представься случай, поколачивал и вольных бюргеров, и цеховых мастеров. А вот с баронскими людьми…
Тут Фриц Йоге замялся и окончательно смолк, сжимая и разжимая красные распаренные пальцы.
Никто за столом не стал его подгонять: только Долленкопфиус бросил загребать ложкой и глядел теперь куда-то в сторону распотрошенного каплуна, которого рвал быстрыми движениями рыжебородый Херцер. Потом положил левую руку на стол, выгнул пальцы: звонко щелкнула кость, и Фриц Йоге вздрогнул, будто это ему выворачивали суставы, зажав их в палаческие тиски.
– Мне кажется, мастер Йоге, – мягко произнес Дитрих Найденыш, и от той мягкости кабатчик, казалось, скорчился еще сильнее, – мне кажется, вы хотели рассказать нам какую-то историю о покойном.
– Ну… – Фриц Йоге все разглядывал свои пальцы; потом поймал за подол одну из трех своих служанок – Ани, деточка, по кружке пива мне и добрым господам… Как-то вдруг в горле пересохло, – пожаловался он в пространство.
Молчал, пока Ани не поставила перед ним деревянную полупинтовую кружку. Сдул пену, хлебнул раз-третий.