Там, в тесной, заставленной глубокими стеллажами комнатке, с единственным столом посредине, в восьмиугольнике стен, были сложены оставшиеся после разорения магистрата бумаги. И было их, как на все беды Альтены, на удивление много.
– Вот, – проскрипел старикан, водрузив фонарь на стол. – Вот, – повторил он, широко разведя руки.
Под потолком по окружности шли узкие, забранные промасленной и провощенной бумагой окна-бойницы. Солнечные лучи в них не врывались – протискивались, оттого фонарь оказался небесполезен.
– Ну что ж, – шевельнул пальцами, словно разминая их, Долленкопфиус, – полагаю, что судебные дела и приговоры не уцелели?
Старикан развел руками в непритворном огорчении.
– Вот ведь удивительное дело, – проговорил писарь, ни к кому конкретно не обращаясь. – В мирное время плоть всегда слабее бумаги, зато в бунташие годы все наизнанку выворачивается. Что ж, поищем тогда в других записях. Нам нужны списки цехов, фискальные списки, копии приходских книг, то, что осталось от судебных бумаг, – пусть не приговоры, но хотя бы исковые листы – и еще, пожалуй, сведения о денежных дарениях в городскую казну и здешние церкви.
Старик-архивариус поглядел на белесого штафирку с измазанными чернилами кончиками пальцев с явным уважением.
А потом они трое нырнули в бурую бумажную пыль и заплесневелые пергаменты.
Рылись в бумагах, что кроты в огороде: подслеповато щурясь в слабом свете на выцветшие чернила, вороша пожелтевшие да побуревшие страницы. Долленкопфиус хмыкал, гукал, мычал под нос радостно, когда находилась особенно важная, как казалось ему, бумага, или фыркал раздраженно, когда поиски заводили в глухой угол – или когда эпистола, до которой он желал бы добраться, отсутствовала.
А Утер, даром что с полгода уже работал с бумагами в «башмачной» управе, только диву давался, сколько следов оставляет простой человек в бумажном море. Всей жизни-то человека – от крестин до могилы, а там следок оставит, здесь – запись, тут – маргиналию на полях или закорюку в разлинованных графах. То грошик даст магистрату, то грошик от магистрата получит. И так вот, буковка к буковке, и выпишется человек на серых листах поганой бумаги да на грубом дешевом пергаменте.
От Курта Флосса, правда, следов осталось негусто. А что остались – подтверждали рассказ кабатчика. Была отметка о внесении Куртом Флоссом денежной выплаты за вступление в цех каменотесов. Был список заздравного слова церкви Святого Ульриха, где упоминалась «чудесная резьба бокового нефа, изображающая Последний Суд и Воскрешенье». Было, наконец, упоминание – на отдельном обгоревшем листе – о посланном в леса под городом отряде альтенской милиции, с пометкой на полях: «расспросить мальчика пока невозможно».
Наконец Долленкопфиус если не умаялся, то проголодался: дух уступил плоти, как в часы нестроения в державе уступала плоти и бумага.
Долленкопфиус отправился обедать в «Титьки», Утер же решил заглянуть в «Три дуба»: во-первых, дотуда было куда ближе, чем до кабака Фрица Йоге, во-вторых же, ему хотелось разузнать у тамошних знакомцев, как прошла беседа Дитриха Найденыша с Альберихом Грумбахом.
Но едва он подошел к Трехгрошовому переулку, где стояла корчма, как Господь, в справедливости Своей, показал, сколь пагубно бывает досужее любопытство. Стоило Утеру ступить в холодную и вонючую тень поперечной улицы, как слева, от подворотни, послышалось неясное: «Ага! На ловца и зверь…» – и сильная рука сграбастала его за шиворот, впечатав лицом в стену.
Утер даже не успел толком испугаться – да и что было бояться? «Башмаки», едва войдя в город, завели внутри стен порядки столь жесткие, что грабители если и не повывелись, то уж точно – попритихли, предпочитая малый верняк пеньковой «веселой вдове». Махоня даже не потянулся и к висящему у пояса ножу – да и не обучился он толком ножом тем владеть, несмотря на весь свой буршеский опыт.
А еще – ему показался знакомым свистящий шепот напавшего на него человека. И буквально через миг Утер понял, что в стену его впечатал не кто иной, как капитан «богородичных деток».
– Господин Грумбах… – начал Утер, полагая, что тот зол, поскольку Махоня до сих пор не подал «башмачному» капитану ни весточки о том, что сумел разузнать. – Господин Альберих, я…
Однако Грумбаху, похоже, не было дела до того, что может сказать ему Утер Махоня: не слушать он желал, но говорить: