Бабушкина квартира снилась мне время от времени и всегда в тяжёлом сне: выяснялось, что бабушка не умерла, а продолжает жить, но за годы, пока я не ходил к ней, стала совсем глубокой старухой, грузной, передвигается с большим трудом, сидит, накрывшись одеялом. Квартира во сне была тёмной, отменялись окна на солнечную сторону и все мои летние каникулы – только зимний вечер с плохим освещением.
Иногда приходили вести, что умер кто-нибудь из бабушкиных соседей, и ярче всех (от рака за месяц) – Тамара, соседка по лестничной клетке, от которой я вызывал бабушке скорую помощь, крепкошеяя (на затылке как раз две складки) женщина с шлемом коротких волос, огненная хна, наблюдала как-то солнечное затмение в сосновому лесу, оставила двух кошек, одну из них звали Василиса, она умела, по словам Тамары, говорить
Я долго писал о бабушке, о своём детстве, о всех, кто жил вокруг нас, и места моего детства постепенно превращались у меня в голове в декорации фильма. Я выставлял лавки во дворе, расселял людей по подъездам, командовал погодой. Моя память (от частоты использования) иссушилась: я перебрал весь шкаф, выложил найденное в витрине и ярко подсветил – так в музее показывают старые чашечки. Поэтому мне захотелось вернуться во двор бабушкиного дома и посмотреть, как всё стоит там само собой. В этом, казалось мне, будет последний рывок, чтобы дописать книгу. И вот июльским вечером я, подходя к бабушкиному дому со стороны девятиэтажек, ощупал его, погладил глазами, как будто успокаивая перед процедурой, заметил, что в бабушкиной квартире горит свет, и свернул во двор.
Всё стояло так, как я придумал, и слегка шевелилось. Съёмки давно не велись.
II
Во дворе бабушкиного дома лежал июльский вечер, в котором, как в высокой траве, проступали руины детского беззаботного вечера. Небо уже начало темнеть, поэтому двор прятал углы, сворачивался на ночь. Я перебрал перекладины для выбивания половиков, вычерпанную песочницу, выгнувшуюся от радикулитной боли лавку. Всюду у подъездов появились автомобили, на лужайке сделали парковку, шутки ради я поискал глазами «москвич» Вериного мужа и, конечно, не нашёл. Я встал у песочницы и повернулся к дому. Давняя привычка заставила проверить (дома ли? смотрят телевизор или уже спят?) балкон бабушкиной приятельницы, имя которой я забыл, но помню её синие волосы, всегда подняты в высокую причёску, помню, что у неё был инфаркт, и она объясняла, что это когда на сердце большой рубец, рана, и я ужасался, она тяжело дышала, и муж её любил, и водил под руку, а она не надевала кофту, а только набрасывала на плечи, и в этом было что-то болезненное, слабое, как будто у нее не хватало сил надеть кофту. Что-то вроде Риммы, Эммы, благородное задвоение томных согласных. В её окнах сейчас зачем-то горел свет, хотя она давно умерла. В том же подъезде (я спустился по диагонали на тёмные окна первого этажа) жила мамина знакомая Верочка, которую бросил муж с ребёнком. Почему бросил – не ясно, но было такое мнение, что зря. Верочка приятно пахла губной помадой, казалась красивой и грустной, заставленной обильной мебелью, завешенной настенными коврами (я заносил ей что-то от мамы), к тому же первоэтажная тёмная квартира, застеклённый балкон. В бабушкином подъезде на первом этаже окна с непростой судьбой: слева – женщина (очки, требовательный взгляд, звонкий голос), несчастливо живущая с выпивающим, мало зарабатывающим мужем, справа – женщина, несчастливо разведённая, тонкое лицо, острый деревянный нос, две-три вынужденные бигуди, разменялась с мужем сюда, в пригород, на первый этаж, осела на дне жизни. В их окнах свет не горел, что ничего не значит, потому что планировка такая: комната на эту сторону, кухня – на ту, и двадцать лет спустя они могут быть живы на кухне. Я с ужасом посчитал и испугался того, как они, наверное, постарели, как постарела моя мама, от Верочки отвалился чк. Окна Лидии Сергеевны, уже в моем детстве состарившейся до древности, во двор не выходили, и она парадоксально казалась живой: спряталась в сердцевине и упорно двигает челюстью.