Интересы этих двух стран разнились. Французские правые были сосредоточены на этатизме, немецкие — на национализме. Связано это было с тем, что во Франции был решен территориальный вопрос и не было серьезной этнической напряженности (спорными территориями были Эльзас-Лотарингия, но и там этническое напряжение было минимальным). Французы спорили о том, что за государство должно распоряжаться этими территориями. На рубеже веков их протофашистские интеллектуалы, огорченные поражением монархизма, милитаризма и ультрамонтанства[24], предсказывали государство нового типа, основанное на модернизме, интегральном национализме и массовой мобилизации. Поэтому французская правая мысль была более востребована в странах с четкими границами, где проблему составляла не нация, а государство. Морраса, Барреса и «Аксьон Франсез» больше всего цитировали в Испании, Португалии и Италии. Особенно в Италии: здесь к такому протофашизму тяготели и консерваторы, и либералы. Однако этим либералам не удалось институционализировать в собственных странах либеральные практики.
Германии, напротив, единого государства недоставало. Здесь шли споры о достоинствах Малой и Великой Германии (последняя включала в себя Австрию и другие области проживания этнических немцев), а конституции у основных немецких государств, Пруссии/Германии и Австрии, были достаточно схожи. Таким образом, намного чаще, чем конституцию, немцы обсуждали национальный вопрос. Правые здесь породили
Великая война снизила геополитическое влияние обеих стран, однако дала толчок росту национализма. Румын Элиаде проклинал «трансильванских изменников… выучивших французский и верящих в демократию» (Ioanid, 1990: 155). Немецкий «народный» национализм распространился на востоке — особенно там, где были недовольны исходом войны. В более общем плане национализм опирался на немецкую философию, с ее упором на «волю» и «борьбу» героев или элит против разложения, порчи и пошлости — идеи Ницше, Вагнера, Шпенглера, а также на проведенное Зомбартом противопоставление немецких «героев» и англосаксонских «купцов». Ницше и Шпенглер были популярны повсюду; Морраса, Барреса и прочих на северо-западе читали лишь редко и случайно. Гораздо реже отражались их идеи в повседневных практиках либеральных демократий или среди деполитизированных протестантов и католиков.
Третий вид немецкого влияния ощущался на протяжении всего XIX века благодаря господству немецкой системы университетов и систематизации знаний в целом (Collins, 1998: гл. 13). Особенно важна была немецкая университетская философия. Однако немецкая филология, этнография и археология также мощно подпитывали национализм. Формально националисты отрицали иностранные влияния, настаивая на своей уникальности. Националистические представления об «испанском духе», «венгерстве», «арийской нации», «третьей греческой цивилизации» — все они претендуют на некую уникальную связь с историей, цивилизацией и почвой. Так, один румынский фашист провозглашал: «Наш национализм не приемлет ничего, кроме сверхчеловека и сверхнации, избранных благодатью Божьей» (Ioanid, 1990: 114). Однако национализм — по природе своей учение сравнительное, в котором происхождение каждой нации укоренено в более широкой истории цивилизации: так, весь немецкий национализм базировался на исследованиях индоевропейцев, ариев, Востока, Ветхого Завета, варваров и раннего христианства. В популярных пересказах научных трудов Румыния объявлялась «единственной православно-латинской и латино-православной нацией». Венгерские националисты видели в мире три избранных народа: немцев, японцев и мадьяр. Мадьяры, как единственный «туранский» народ Западного мира, считали себя способными стать уникальным посредником между Западом и Востоком и создать «третью, срединную империю». Свое видение Срединной Туранской империи предлагали турки. Эти всемирно-исторические мифы явно испытали на себе влияние европейской, особенно немецкой науки предвоенного периода.