Осенью возвращаюсь в Москву, а та — та, которая, то есть, по части речи, письма, — интеллигентная типа, читающая, — та в восторге.
И всюду только и слышится: «Новый мир», Искандер, «Козлотур».
Раздобыв дефицитный номер, начинаю листать и вскоре ловлю себя на том же восторге.
И голос мой вплетается в хор, воспевающий притчу о легендарном гибриде.
О чем же я, в сущности, говорю, когда на тех многоумных кухнях и в прокуренных казематах редакций я говорю о «Созвездии Козлотура»?
Я говорю, что в этой чудесной повести с подлинным всё совершенно верно.
Что там, в Апсны, проживают люди именно такого разлива.
Что с этими горцами не соскучишься, с ними запросто можно попасть в незабываемый переплет, впасть в гусарство, в джигитство, пуститься в загул, испытать озарение и начать всё с начала.
Я смею уверить, что в данном тексте вибрирует энергетика той земли, и читатель не может не чувствовать, до чего она упоительна.
И, выдержав станиславскую паузу, говорю: «Созвездие…» — это вещь, это проза поэта.
И приблизительно то же, но с лучшей артикуляцией, я говорил потом, спустя сколько-то лет, про «Сандро из Чегема».
Когда же мне довелось познакомиться с Искандером лично, я сообщил ему следующее.
Я сообщил, что подчас мне кажется, что его поэзия лучше прозы, а иногда — что лучше все-таки проза.
И пояснил, в чем тут дело.
Мне мнится, я молвил, будто в моем подсознании постоянно качаются как бы чаши как бы неких весов, и поэтому равновесие мысли всё что-то не наступает.
Это в твоем подсознании, объяснил Фазиль, качаются чаши Весов нашего славного Зодиака; и посоветовал: не бери слишком в голову, делай что делаешь, и оно, равновесие мысли, мало-помалу наступит, мысль устаканится.
Мы сидели в писательском погребе на Поварской, но в те дни ее называли в честь террориста Воровского, и на столах стояла эпоха щей кислых, котлет по-киевски и стаканов граненых.
И еще я сказал Фазилю, что наконец-то сообразил, в чем секрет его мастерства, откуда в нем это редкостное уменье — отыскивать самые правильные слова и выстраивать их в самом кудрявом порядке.
Вся фишка в том, изложил я ему тогда, что ты родился и вырос в магической, сильной земле, которая одарила тебя специальным чутьем на речь и особым видением мирозданья.
И сразу же поделился с ним творческими задумками.
Я известил его, что планирую в очередном воплощеньи родиться и вырасти там, в дивной Абхазии, и научиться творить так же ярко и выпукло, как это делает он.
И тогда он ответил: мол, может быть, ты удивишься, но я планирую то же самое: снова там, ибо где же еще, мне в той местности как-то всё и привычней, и проще.
И я предрек: создается отчетливое впечатление, что мы оба возникнем в той местности в двадцать первом веке, который, наверно, окажется правильнее, чем нынешний.
Вероятно, молвил Фазиль, только надо возникнуть в более или менее близкие даты.
Да, более или менее, молвил я, чтобы мы стали друзьями детства и отрочества.
Какие проблемы, сказал Фазиль, возникнем и станем.
И даже, возможно, что-нибудь вместе придумаем, настрочим, я тогда моментально наметил, что-либо эдакое, а-ля Горпожакс.
Почему бы и нет, отвечал Фазиль, будем жить по соседству, желательно на одной и той же тенистой улице.
И на тихой, добавил я, на тенистой и тихой, чтобы фактически только цикады, локацию лишь остается выбрать, в смысле на море или в горах, и где именно, в каком населенном пункте.
Как, то есть, в каком, возражал Фазиль, козлотуру понятно: в Чегеме.
Сколько раз ни покупаю себе книги Фазиля Искандера, каждый раз у меня их крадут. Уже исчезло штук пять. Можно, конечно, коварно предположить, что тут дело не в авторе, а в особенностях круга моих знакомых, но такое предположение мы с негодованием отвергнем. Не говоря уже о том, что это продолжается тридцать лет, других-то авторов у меня почему-то не крали, даже наоборот. Так, труды одного ныне обильно пишущего и бурно публикующегося прозаика — впрочем, более популярного на Западе, нежели здесь, — у меня не только никогда не крадут, но приносят ко мне в дом и подбрасывают: пусть у тебя полежит. А потом еще и отрекаются, делают вид, что это не их книга.[152]
Время — это текучее состояние, которое обнаруживает себя не иначе, как в сиюминутных проявлениях индивидуальных лиц. Не существует никакого «было» — только «есть». Если бы «было» существовало, страдание и горе исчезли бы.[153]
Мудрые и тонкие произведения великого писателя наполнены подсказками и ответами на все возникающие у нас вопросы.[154]
Всё меньше становится классиков. Он, безусловно, был достоин Нобелевской премии по литературе. В нем поражало всё — глубина личности и произведений, острота, сатира. Несмотря на возраст и немощь, от него исходила солнечная энергия.[155]