О том, что чрезмерная эмоциональность может быть вредной, свидетельствует не только истерика Юлии, вызванная разбитым сердцем, но и ее неспособность контролировать даже положительные эмоции. Во время счастливой фазы отношений с Александром героиня демонстрирует свою физическую уязвимость перед избытком страсти: и когда она с волнением ожидает своего возлюбленного, и когда испытывает блаженство от его присутствия, эмоциональное перевозбуждение значительно утомляет и изнуряет ее[248]
. В обоих случаях причиной ее «болезненного томления» называется интенсивная нервная деятельность. Представление о неумеренности романтического восприятия – отстаиваемое Адуевым-дядей и до сих пор по большей части поддерживаемое рассказчиком – находит в примере Юлии свое буквальное, физиологическое выражение. Фигура истерической женщины противопоставлена «культурному» романтику Адуеву и вносит свой вклад в достижение предполагаемой цели романа – дискредитации романтизма не только как набора избитых клише, но и как патологической чувствительности[249].Эпилог романа: триумф психологической модели
Когда в эпилоге романа Александр предстает расчетливым циником и рационалистом, страдающим от той же «прозаической» боли в пояснице, которая мучила его дядю, победа Адуева-старшего над романтическим идеализмом кажется полной. Долгожданное объятие героев в конце романа символизирует не только признание племянника дядей, как предположил М. Эре, но и абсолютное принятие Александром антиромантических, современных ценностей и знаменует триумф Адуева-старшего [Ehre 1973: 126]. Однако «Обыкновенная история» не только сводит счеты с романтической идеализацией действительности и ее культом эмоциональности, но и ставит под сомнение противоположное мировоззрение, представленное Адуевым-дядей. Характерно, что Гончаров использует фигуру другой (квази-)страдающей от любви женщины, чтобы ниспровергнуть идеалы рациональности и эмоциональной сдержанности, проповедуемые Петром Иванычем. На протяжении всего романа идеи Адуева-старшего о любви и браке встречают сопротивление не только со стороны племянника-романтика, но и его собственной молодой жены Лизаветы Александровны, которая в спорах двух мужчин обычно принимает сторону Александра. Муж одерживает верх в этой «схватке», но дорогой ценой. Его теория брака основывается на привычке, выступающей суррогатом чувств, а также полном, хотя и скрытом, контроле мужа над жизнью жены; Лизавета Александровна как объект этой последовательно применяемой теории оказывается не только эмоционально подавленной, но и физически истощенной. В эпилоге, когда Петр Иваныч приближается к кульминации карьеры и становится свидетелем триумфа своей прагматической философии в успешной жизни племянника, он сталкивается с загадочным недугом жены и в конечном итоге вынужден взять за него ответственность.
Один из финальных эпизодов романа, что характерно, – сцена диагностики: Адуев-старший обсуждает состояние жены с доктором, который только что провел медицинский осмотр Лизаветы. Металитературное описание врача выдает осознание Гончаровым условности подобной диагностической сцены:
На кресле близ стола сидел невысокого роста, полный человек с крестом на шее, в застегнутом наглухо фраке, положив одну ногу на другую. Недоставало только в руках трости с большим золотым набалдашником, той классической трости, по которой читатель, бывало, сейчас узнавал доктора в романах и повестях [Гончаров 1997, 1: 453][250]
.И действительно, дальнейшая сцена разворачивается в соответствии с классической психологической моделью. «Я сначала предполагал физиологическую причину, – признается врач, – у нее не было детей… но, кажется, нет! Может быть, причина чисто психологическая…» [там же: 454]. Доктор продолжает настаивать, что нет никаких явных физических доказательств наличия у его пациентки медицинской проблемы: «организм ее не тронут», она не сообщает ни о каких симптомах («ничего в себе не замечает»), и, кроме анемии и некоторого «упадка сил», физически с ней все в порядке. «Нездоровье ее отрицательное, а не положительное», – отмечает доктор [там же: 455]. Как мы уже знаем из «Эфиопики» Гелиодора, где Хариклея