Но если Князь А. Б. все-таки мыслился героем «Жития», почему «великим грешником» он стал только на этапе августовской радикальной правки, а не шестью месяцами ранее? Может быть, потому, что замысел «Жития», отодвинутый в связи со срочной работой для московского журнала, не мог не повлиять на образ центрального персонажа, который невольно и взял на себя функции, предназначавшиеся другому?
Однако, если бы действительно на Князя А. Б. серьезно влиял грешник из грандиозного замысла «Жития», он, Князь А. Б., должен был бы, как того и хотел автор, прийти к покаянию, осознав и преодолев свою греховность. Но — как свидетельствовали черновые записи — с ним происходило нечто противоположное самоисправлению; очевидность «обратной эволюции» Ставрогина заставила, например, А. Л. Бема вообще усомниться в возможности осуществления основного замысла Достоевского — спасти героя и привести его к вере. «Достоевскому в этот период его творчества не давался замысел преодоления греховности. В его герое вопреки желанию автора греховность пускает такие глубокие корни, приводит к такому внутреннему опустошению, что путь спасения, несмотря на все усилия востосковавшего о правде духа, оказывается тщетным» [11]. Но, подвергая Князя А. Б. все новым испытаниям и соблазнам, как мог Достоевский предположить, что герой на любом витке приключений сможет по собственному усмотрению остановиться и покаяться? Ведь с самых первых черновых записей обнаружился категорический императив — целеустремленное намерение автора довести героя до пули или петли: очень скоро ранняя вопросительная заметка «А. Б. может застрелиться)?» сменилась неколебимым решением: «Убить Князя».
Как на этом фоне выглядят гипотезы о возможных прототипах Ставрогина?
Если даже согласиться с самыми замечательными из них, вспомнив захватывающие споры 20–х годов [12], то как отнестись к метаниям Достоевского на подготовительных этапах работы? Ведь, строго говоря, он или не сразу понял, какой именно из прототипов ему нужен, или менял прототипов от записи к записи.
Между тем можно было видеть, что Достоевский примеривал на героя в высшей степени противоречивые, а порой и взаимоисключающие свойства.
Князь А. Б. был «взят из сердца», но при этом приговаривался к самоубийству.
Автор поднимал героя на «безмерную высоту», но при этом понуждал к новым преступлениям.
В течение многих месяцев план по А. Б. кардинально менялся, но романист тем не менее утверждал: «Слишком давно уже хочу изобразить его…»
Нельзя в этой связи не задать простой вопрос: кого «слишком давно» хотел изобразить Достоевский?
Здесь проступает центральная тема моего повествования: Достоевский и Ставрогин. Еще предстоит доказать, что центральной она была и для автора «Бесов».
Комментируя первую публикацию плана «Жития великого грешника» (вновь напомню о тетради, извлеченной из жестяного ящика), Н. Л. Бродский заявил о праве исследователя искать личный авторский ключ к пониманию натуры литературного героя [13].
Как правило, личный авторский ключ ищут на основе сходства — портретного, биографического, бытового — автора и героя. Если сходство имеет место, его немедленно находят. Бродский быстро установил, что герой из плана «Жития» многими чертами характера напоминал молодого Достоевского, каким он выглядел по письмам к брату Михаилу. Но герой «Жития» и должен был походить на автора «Жития», раз главный вопрос задуманного сочинения — существование Божие: вопрос, как сказал Достоевский, «тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь».
Какой, однако, личный авторский ключ мог бы подойти к образу Ставрогина — если, конечно, уйти от общего рассуждения, что художник все берет из своей жизни, а затем известным только ему способом преображает пространство, время, события и людей? Ведь в случае со Ставрогиным и Достоевским всякого рода биографические сближения всегда имели скандальный оттенок и служили внелитературным целям. Так что, например, печально известные страховские разоблачения в письме к Л. Н. Толстому «развратного» Достоевского свидетельствовали лишь о желании автора клеветы заслужить после смерти одного писателя дружбу и доверие другого.
Между тем H. H. Страхов был первым, у кого в руках оказалась тайна замысла Достоевского, — ведь, повторю, именно ему в октябре 1870 года Достоевский признался: «…новый герой до того пленил меня…» И если бы Страхова — критика действительно занимали тогда профессиональные вопросы, он бы скорее прочих мог догадаться, почему новый герой Достоевского пленяет автора, как только достигает нужного демонического «градуса».