К счастью, это было короткое помрачение. Я слишком далеко зашел. И пытаясь что-то изменить, я лишь возненавидел бы тебя еще яростнее за свою собственную слабость. Нет, пащенок. Никогда и ни в чем нельзя застревать на полпути. Жизнь все расставляет по местам. Я — последний из Клана. У Гамальяно не осталось иных наследников. Ты лишь ошибка, случайность, плод неразборчивости, прижитый в минуту похоти. А подобные очистки, даже с примесью благородной крови, не могут быть наследниками, как кожуре яблока, даже со срезом мякоти, все равно место в мусорной куче.
Пеппо, молча слушавший повествование Голоса, усмехнулся:
— Черт подери, да вы сущий поэт! Не угодно ли развязать мне руки и повторить последние две фразы?
А Голос холодно и спокойно отсек:
— Джузеппе, не мни, что мы на дуэли. Пора заканчивать этот фарс. Флейта у меня. Через двадцать лет она, наконец, у меня. А потому выяснять с тобой отношения мне совершенно ни к чему, даже если тебе хочется счесть меня трусом.
Пеппо не ответил на этот выпад. Он лишь медленно произнес:
— Вот оно что… На три куска одного пирога нас, оказывается, было четверо. Я и не догадывался о вашем существовании. — Он сжал слегка побелевшие губы. — Так зачем же на берегу вы представились мне как доктор Бениньо? Уж не стеснялись бы, раз мы с вами родня.
Голос мягко усмехнулся:
— А я все гадал, узнаешь ли ты меня. Глупо. Конечно, ты узнал. Пеппо…
Врач произнес это имя, словно пробуя на вкус, и замолчал. Юноша снова чувствовал, как взгляд блуждает по его лицу, будто растерянный и обессилевший путник, бесцельно бродящий неверными шагами. Ему захотелось резко дернуть головой и отогнать этот взгляд, как насекомое. Но он не шевелился, решив выдержать его наперекор содроганию.
— Я-то, быть может, и пащенок, но кровь остается кровью. А кто такой вы? И с какой стати так гордо называете себя моим именем, столько лет прячась под чужим? У вас свое-то есть?
Доктор издал глуховатый смешок:
— Я никогда не прятался под чужими именами, Пеппо. И разница между тобой и мной в том, что мое появление в роду Гамальяно — их собственная воля. Я годами пытался заслужить эту честь. Твой дед сам назвал меня своим сыном, хотя, видит бог, у него был выбор. А значит, его Наследие — мое право. Моя справедливость. Моя гордость. И не тебе цеплять венец мученика на свою бестолковую мошенническую голову, бастард.
А привязанный к креслу мальчишка вдруг задумчиво улыбнулся:
— Стало быть, наследник — вы. А я лишь досадная случайность. Так отчего же вы так боитесь меня? Или опасаетесь, что дедушка оплошал с выбором?
Бениньо ответил не сразу, только губы вдруг дернулись гримасой брезгливости. А потом проговорил со сдерживаемой больной яростью:
— Не смей. Не смей даже поганить своим языком имя Доменико Гамальяно. Он был убийцей моего отца. И моим богом. Я любил его так, что порой ужасался этой любви. Она изнуряла меня, причиняла мне адские муки. И она строила, создавала меня, как башню, камень за камнем. Мой синьор был добр, благороден, щедр. Он был безупречен, всесилен, всемогущ. Он подобрал меня, облезлого помойного котенка, и привел в свой дом. И кусок мне в миску клали вкуснее, чем своему, породистому. И ленты на шею повязывали красивей. И ласкали меня нежней. И за это я любил моего синьора так яростно, что порой мне казалось, что я ненавижу его. За любовь, которая выжигала меня изнутри. И которой все равно не хватало, чтоб воздать сполна за его доброту. И я жил лишь этой любовью, постоянным иссушающим желанием быть достойным моего бога… Это было чудесное время, Пеппо. Время, когда мир казался мне прекрасным, судьба — справедливой, а моя семья — вечной и незыблемой.
Врач взметнулся со стула и, склонившись над Пеппо, схватил его за плечи.
— Ты не поймешь, — тихо и горячо проговорил он, — ты все равно не поймешь меня. Я любил их всех. Господи, как я их любил! Всех до единого. Я готов был умереть за донну Селию. Я плакал от счастья полночи, когда Саверио впервые назвал меня другом. И я не мог не исполнить своего долга, даже если бы никто из них не понял меня, как сейчас не понимаешь ты! Я должен был сберечь Флейту. Мессер Доменико сам возложил этот долг на меня, слышишь? И я нес его, хотя порой он был слишком тяжел. Я терял их, мою семью, моих близких, одного за другим. И с каждой смертью умирал кусок меня самого. Я остался почти пустой оболочкой и никогда уже не стал прежним…
Бениньо снова рухнул на надсадно заскрипевший стул и добела стиснул пальцы.
— Это началось, когда мы с Саверио собирались в Болонью, в университет. Было уже около полуночи, когда я вспомнил, что оставил рекомендательное письмо в кабинете Доменико. Не стоило, нет, не стоило тревожить синьора в такой час, но я отчего-то все равно пошел к его кабинету, а он оказался заперт.
Лауро никогда не подслушивал. Трудно сказать, от особой ли щепетильности, или от нежелания опозориться, будучи пойманным. Но на сей раз он не мог удержаться и приник к прохладной кленовой створке, вжимаясь щекой в твердую резьбу и ловя каждое слово. В кабинете бушевал Джироламо: