Лишь она умела произносить это «девочка» так, что нехитрое словечко звучало, будто плевок в лицо. Но Паолина не отвела глаз:
— Я сожалею о своей… безответственности, сестра.
— Сожалеешь… — Монахиня неторопливо сжала пальцы, причиняя Паолине боль. — Это славно. Осталось подкрепить сожаления делом. Ты сейчас же отправишься к доктору Гамальяно, нашему пациенту. Испросишь прощения. И проведешь ночь в часовне, молясь о его здравии.
Паолина отступила назад, рывком освобождая подбородок.
— Я не буду просить прощения, — ровно отчеканила она, — и молиться я о нем не буду. И лучше вам, сестра, вообще меня к нему не допускать. Мало ли что я натворю… по неумелости.
Подобного нахальства в царстве сестры Юлианы не позволял себе никто, никогда и ни при каких обстоятельствах. Монахиня на миг остолбенела. А в следующее мгновение занесла руку для пощечины. Девушка не отступила, лишь выше вскинула голову, упрямо стискивая зубы. Наставница же пристально и оценивающе поглядела Паолине в глаза и вдруг опустила ладонь.
— Рассказывай, — жестко и холодно велела она.
…Ночью монахиня снова вошла в келью пациента. Тот не спал, все так же глядя в потолок пустыми глазами. Сестра Юлиана поставила на стол поднос и взяла в руки слегка дымящуюся тарелку с бульоном:
— Вам нужно поесть, — мягко сказала она, садясь на скамью у койки.
— Что вам… непонятно… — проскрежетал калека. — Оставьте меня… Я не хочу. Просто дайте… уйти.
А монахиня поставила бульон на стол и оперлась локтями о край койки, глядя врачу в лицо задумчиво и будто даже с любопытством.
— Чего… вам?.. — каркнул несчастный, и на лбу вздулись вены.
— Не волнуйтесь, — вкрадчиво и ласково промолвила сестра Юлиана, — мы ведь с вами коллеги. Вероятно, вы мне не слишком доверяете. Но вы неправы. Монаший хабит не делает меня шарлатанкой. Я врач, как и вы, и дело свое знаю на совесть.
Калека хрипло втянул воздух.
— Зачем… вы это… говорите? — прошелестел он.
Монахиня склонилась к лицу пациента так низко, что крылья велона почти коснулись его щеки, и он вдруг заметил, как серые глаза поблескивают колким льдом.
— Я боюсь, что вы не верите мне, — с сожалением прошептала она, — и оттого буду усердна. Усердна, как никогда. Я сделаю все, чтобы вы прожили долгую… очень долгую жизнь.
Силвано Ромоло отошел от окна, секунду постоял у кресла полковника и со вздохом опустился на край стола. Отчего-то он не мог заставить себя сесть в это кресло, да и в кабинете было откровенно неуютно. Капитан никогда не отличался сентиментальностью и относился к чувствительным людям снисходительно и иронично.
А сейчас все в этой каморке, знакомой до мельчайших деталей, казалось ему чужим и непривычным. На столе все так же топорщились перья, серая перчатка свешивалась с угла, несколько листов бумаги, исчерканных на все лады, были придавлены поблескивающей медной чернильницей. Из ведерка с золой у камина торчала рукоять кочерги. На запертом секретере лежала шляпа. Все как обычно…
Только все эти вещи выглядели неживыми и ненужными, словно и на них лежал отпечаток смерти их владельца. В кресле напротив ссутулился рядовой Мак-Рорк, слегка нетрезвый и изжелта-бледный от усталости.
Он явился на закате, испросил аудиенции, а капитан отчего-то не сразу узнал его. Сдержанно и сухо он доложил о гибели командира и положил перед онемевшим Ромоло личные ценности полковника. Так же сухо, будто докладывая о происшествии в карауле, обрушил на капитана ворох чудовищных, невообразимых сведений о преступлениях доктора Бениньо. Поднял красные от недосыпания глаза:
— Мой капитан. Я бесконечно жалею обо всем случившемся. И… невыносимо стыжусь своей роли в этих событиях.
Ромоло машинально поправил повязку на рассеченной голове и привычно сдвинул брови.
— Бросьте, Мак-Рорк, — устало проворчал он, — полковник предупреждал меня, что Бениньо опасен. Что он может использовать вас, поэтому вас необходимо оградить от него. Полковник положился на меня без колебаний. А я не справился. Не рассмотрел заговора под самым носом. Не сумел предотвратить ваш побег. В сущности, все произошедшее — моя вина. И валить мои промахи на вас как минимум непорядочно. — Капитан помолчал, механически раскладывая кинжал, часы и кошель на столе в ровный ряд. — Черт бы вас подрал, — задумчиво и без всякого ожесточения промолвил он, — с вашим приходом в отряд все встало с ног на голову. Полковник… Мне казалось, что рухнет мир, а этот человек останется незыблем. Поверить не могу.
Годелот молчал. Он никогда не видел сухого деловитого капитана таким подавленным. Но от этого уже не становилось не по себе. Шотландец ощущал, что за прошедшие дни что-то в нем успело очерстветь и уже не пропускает, как прежде, любое чувство глубоко в душу.
А Ромоло обернулся, еще больше мрачнея: