Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

В формировании у Е. Герцык новых взглядов важную роль сыграла составляющая философии смерти, сложившейся у нее в 1920-е годы. В ее содержание внесло свой вклад увлечение Федоровым, Э. По, мыслями о бессмертии Гёте, – но, главное – постоянные встречи со стихией смерти в Судаке, охваченном Гражданской войной. Экзальтация, охватывавшая Евгению перед лицом смерти, перерастала в своеобразный апофеоз: рушились границы между мертвыми и живыми, загробное царство лишалось таинственности, и в своем личном мифе Евгения праздновала победу над смертью. Врожденное ей имманентное мирочувствие торжествовало – мертвые, как она реально ощущала, вступали в среду живых. «Так прекрасна смерть и от нее идущая волна тишины, – восторженно восклицала она, созерцая лик умершей знакомой. – <…> Смерть, смерть вырастает вокруг, как новый лес, как новое молодое зеленье, незнакомое, нам невнятным шелестом шелестящее. Но именно не туда уходят наши умершие, а здесь, сюда прорастают все отошедшие»[1066]. Налицо просветленно-языческое переживание смерти: чтобы упразднить смерть, не нужна Христова жертва, «все отошедшие» естественным образом, едва умерев, возвращаются в мир живых. Приведенная дневниковая запись словно рисует картинку посещений кладбищ на Пасху, принявших в советские годы массовый характер: людям полюбилась иллюзия весенней встречи с дорогими усопшими на покрывающихся зеленью могилках…

После кончины в 1925 г. Аделаиды философия смерти Е. Герцык обогатилась рядом новых смыслов. «Смерть любившего и любимого означает обновление для оставшихся, рождение заново со всей мукой и вдохновленностью рождения», – делилась Евгения своим глубинным опытом с Бердяевым – опытом «собственного рождения от смерти»[1067]. Мифологическая концепция ею уточняется в письме от 30 августа 1925 г. к М. Б. Гершензон, также недавно пережившей смерть – смерть любимого мужа [1068]. Если Христу надлежало умереть, дабы послать в мир Духа-Утешителя, то и всякий покойник «не для себя одного умирает, а и для близких, потому что только так может послать им Утешителя». Оставшийся в живых «рождается» от духа усопшего в новую жизнь, – по сути, ушедший вселяется в душу любящего и изнутри строит его новые верования… Так, в ключе Эдгара По, фантазировала на тему смерти Евгения. Эти столь важные для нее фантазии, приносящие покой утешения, затягивали, подчиняли себе, все дальше уводя от сурового церковного реализма. Строгая правда христианской веры постепенно в ее душе подменялась обманом, помогающим не только выжить в изменившейся действительности, но и оправдать ее.

Едва только быт начал возвращаться в привычную колею, в Евгении забродил инстинкт новой жизни, – с прежними ценностями ее ничего не связывало. «В России много живой силы – живешь не в умирающей стране, и нужно как-то приобщиться к ней поверх разночувствий», – писала она Бердяеву в августе 1924 г. (с. 656). Тезис этот как раз выражает умонастроение части интеллигенции Серебряного века, принявшей советскую власть. Как формулировала ту же мысль Евгения в другом тексте, вольно или невольно, но практически все теперь в России «растят в себе как бы новые органы для той новой жизни, которая наступает» [1069].

И Евгению начинает уже томить собственное одиночество в захлестнутой на самом деле хамством стране. Пока что она мечтает о новом «братстве» – в духе прежних, общих с Бердяевым проектов, – о «нищем и творческом» религиозном братстве, символизируемом Китежем.

Но не за горами то время, когда она мысленно примкнет к формируемому огнем и мечом, голодом и ужасами ГУЛАГа «братству» – к советскому народу, разделяя не только его судьбу, но и идеальные ценности.

«Философия жизни»

Мировоззрение Евгении Герцык 1930-х гг. ныне весьма интересно для исследователя. Самое искреннее, восторженное принятие советской действительности, усвоение соответствующей риторики умнейшей, глубокой идеалисткой поначалу ввергает в недоуменный шок. Письма Евгении к подруге юности Вере Гриневич, после ряда судьбоносных потрясений обосновавшейся в Париже, вызывали в свое время именно такую реакцию. Эмигрантский Париж был прекрасно осведомлен о большевистском терроре, и бывшая сторонница неонародничества В. Гриневич к началу 1930-х гг. давно пересмотрела прежние взгляды. Выдержки из писем подруги она, скрыв имя автора, отдала в журнал «Современные записки», так что эпистолярные тексты Евгении, содержание которых – «глубокое признание, приветствование пути нашей страны»[1070], – тексты, проникнутые воистину апостольским пафосом, в 1936 г. сделались достоянием эмигрантской общественности. Как же апология советчины была принята эмигрантскими литераторами, не понаслышке знакомыми с предметом? Приведем их суждения, прежде чем давать нашу собственную оценку феномену «Писем старого друга».

Перейти на страницу:

Похожие книги