И вот в те дни похорон и почувствовалось это уже – что время двинулось, часы пошли. Это сразу почувствовалось, и не только мною и теми, кто понимал гораздо больше меня. Это всеми почувствовалось, и я тогда на улице это увидел, наверное, для того и ходил. Не все мне верят, но я могу рассказать, как я это видел, – я не увидел особой скорби, а было – на лицах прямо – что—то другое, что я опять же позже, задним числом почувствовал—осознал—увидел как ожидание – ожидание перемен. То самое чувство, что кончилась вечность и часы пошли (и пошли так быстро, как невозможно было себе представить; и дальше шли уже без остановки, хотя и с замедлениями, с аритмией, как у тяжелого сердечника, до середины 80–х). Ожидание перемен как главное настроение, с чем—то даже вроде нетерпения, и даже в толпе наблюдалось что—то вроде азарта, с каким не только разные ребята, но и сами мы, по Плисецкому, сметали милицейские кордоны. И в самом деле сметали: я увидел в Столешникове знакомого с факультета, он был у нас член партбюро, а при этом прямой и смелый парень, не знаю, жив ли, он перепрыгивал с машины на машину, которыми перегорожен был переулок, а за ним гонялась милиция.
В страшном месте на Трубной и на бульварах мы с Гачевым не были. Мы сразу пошли пробиваться в очередь через Столешников. Его короткая узкая кишка до Пушкинской была вся забита людьми, это тоже была труба, но уже не такая страшная. Чуть углубившись в толпу, я попал в трубу и почувствовал, как сдавило со всех сторон, и стало страшно, о том, что было на Трубной, все уже знали, вся Москва говорила. Я понял, что надо выбираться назад, оглянулся – за мной уже метров 5 сомкнулось, в таком котле это много. Но выходить из котла надо было – я стал бить ногами по ногам и так прокладывать себе дорогу, и так вышел. С Гачевым мы потеряли друг друга, я встретил другого знакомого с факультета – Артёма Анфиногенова, и мы пошли пробираться другим путём. И пробились в очередь перед самым входом в Колонный зал, и вошли туда. Там было новое сильное впечатление, оно было в том, что видно не было ничего. Работают Бетховен и Шопен, вспоминает Плисецкий – да, это было слышно, но что было видно?
Там саркофаг, поставленный торчком, с приподнятым над миром старичком – он был приподнят над миром, но от нашего глаза скрыт. Мы, наша людская лента, протекала на таком космическом расстоянии от предмета и от центра мирового притяжения, от гроба, что видно было издалека только что—то на возвышении утонувшее в цветах. Видно было только цветы. За что гибли люди? За то, чтобы ничего не увидеть.
9–го я в гостях второй раз в жизни смотрел телевизор – КВН с линзой, кто помнит (дома ещё, конечно, не было; первый раз перед тем и тоже в гостях я смотрел по этому КВН какой—то футбол). Смотрели похороны, которые вёл с мавзолея «председатель комиссии по организации похорон» (ещё не знали и не могли себе представить, как будет эта роль продолжена в действиях этого человека в ближайшем будущем) Н. С. Хрущёв. Но не его тогда выступление, а речь Берии с мавзолея была единственным выразительным впечатлением. Она была искусно построена риторически, по правилам кавказского красноречия, ритмически на повторах: – Кто не слэп, тот видит… (так же риторически, на повторах, сам Иосиф Виссарионович в 1924–м провожал Ильича: – Уходя от нас, товарищ Ленин завещал нам…). И можно ли было знать, что будет с этим ритором в самом уже близком будущем? Эпоха классической сталинистской риторики завершалась, впереди были иные «речевые жанры» – хрущёвская речевая вольница, брежневское мычание, водяная мельница горбачёвская и так далее.
Это было 9 марта, а дальше – часы пошли быстро, уже в апреле освободили врачей—вредителей, и уже где—то в мае—июне – не все помнят это – появился в официальной прессе осуждающий термин «культ личности», – не называя пока по имени личности, но слово было уже найдено, а до имени пришлось подождать еще года два с половиной – до ХХ съезда.
2003
На чей глаз и кто в силах?[1041]
Проследите иной обычный факт – и найдёте в нем глубину, какой нет у Шекспира – «если только вы в силах и имеете глаз… Но ведь в том—то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах? Ведь не только чтоб создавать и писать художественные произведения, но и чтоб только приметить факт, нужно тоже в своём роде художника».
Мне к тому припомнились эти золотые слова (Достоевский, «Дневник писателя», 1876, октябрь[1042]
), что и филологу можно их принять на свой счёт. В чём и есть наше дело, как не в том, чтобы приметить «литературный факт» (в свое время Ю. Тынянов понял, что это такое, и сформулировал это понятие как главный предмет нашей странной науки) и его «проследить»? Филолог в этом смысле соединяет в себе позитивиста, который всегда «при факте», и художника, которому нужен «глаз».В разговоре втроём, когда—то, с Эвальдом Ильенковым и Гачевым, Ильенков спросил, что нам интереснее – метод или картина мира. Я сразу ответил, что мне картина мира. Чистому мыслителю, гегельянцу Ильенкову был интересен и нужен метод.