– Ильязд, в самом деле! – и бросился Ильязду на шею с таким жаром, что неоправившийся Ильязд снова повалился на землю и Суварову пришлось снова поднимать его. – Ильязд, вы с нами, какое счастье, – продолжал теребить неунывавший Яблочков.
– Из чердака, где вы живёте, можно проникнуть за ограду Софии? Отвечайте, – продолжал Суваров, видя, что Ильязд и не думает защищаться. Но так как тот отвечал «нет» тупо и глупо, то:
– Нет, я вижу, ваше падение отшибло вам сегодня ум, пойдёмте отсюда, на завтрашнем собрании вы объяснитесь лучше, – и он, взяв Ильязда под руку, направился в сторону залы, где оказалась дверь. Русские не двинулись. Один только Яблочков бросился вперёд и по-французски:
– Подождите, вы не думаете ли, что Ильязд должен принести присягу раньше, чем уйти, это обязательно.
Тогда Суваров, схватив Ильязда за кисть, приподнял руку, закричав:
– Повторяйте. Присягаю в верности Святой Софии[191]
и под страхом смерти обязуюсь хранить тайну философов и им подчиняться.Ильязд повторил, очарованный. Через минуту – никаких труб, просто повернули раза два – они были на воздухе. В молчании добрались до Малой Софии и за ней к площади, где Суваров усадил Ильязда в машину.
– Да, – сказал он, берясь за руль, – вы заслуживаете похвалы. Молодец, – но это тоном спокойным, словно без одобрения. – Вы остаётесь самим собой. Я был до такой степени уверен, что вы появитесь в ямах, что уже говорил о вашем пришествии. Но только способ вы выбрали немного нелепый, лучше бы спросили меня. Это цыгане?
– Да, старые знакомые.
– Я тотчас сообразил. Они раньше жили там, и это они вырыли все эти ходы. Но я у них купил в прошлом году развалины, и они выселились, уступив место русским. Какая честность. Дорогу-то вам показал, но потом предпочёл вас сбросить, чтобы не нарушать договора. И хорошо, что сбросил, а то, вероятно бы, задушил вас при выходе. Хорошо также, что я был на месте. А то философы вас немедленно отправили бы к чёрту. Ну теперь дело в шляпе. Ах, вот София, до завтра, – и, остановив машину, он выкинул Ильязда на мостовую и помчался вниз, гудя.
12[192]
Двери обжорки распахивались в одиннадцать. Но уже с десяти утомительный запах разогреваемых щей стелился по площади и окрестностям, и привлечённые им сбытчики денежных знаков покидали Лестницу и выстраивались в очередь от обжорки до самой башни и даже за башней в ожидании ежедневной тарелки и порции хлеба и щеголяя остатками военной выправки[193]
. Но сколь строго ни соблюдалась очередь и ни охранялся сбытчиками задний ход, первые ворвавшиеся никогда не бывали первыми: за единственным долгим столом уже восседал Яблочков, полоща пальцы в пахучей жиже, вылавливал из тарелки волосы седовласой хозяйки и вкупе с хозяином разводил философию. И голодные сбытчики безо всякого одушевления принимались за щи и сырой хлеб, вяло шлёпали ложками, неохотно жевали, словно их ожидала лучшая пища и допустимо было высказывать презрение к этой кухне. Зато с ожесточением и неистовством набрасывались они на философию, и без вмешательства следующих, ожидавших очереди, зачастую без кулачного боя немыслимо было заставить их уступить место другим алчущим и жаждущим правды.Это были всё люди, пережившие войны, внешнюю и Гражданскую, наскитавшиеся между фронтами и чего только не навидавшиеся. Глаза каждого были сокровищницей событий совершенно исключительных, и о которых те, кто были вне театра этих событий, никогда не смогут себе составить, кроме самого приблизительного, понятия. Но если бы какой-либо любопытный, будь то газетчик или иностранец, или просто любящий развесить уши по поводу действенных событий, кто-либо, придающий значение жизненным фактам, по личным своим вкусам или следуя моде, фактам, событиям, мелочам, характерным для эпохи, кто-либо, для кого жизнь – сцепление материальных фактов, возникающих один на основании другого, или просто собиратель образчиков человеческого поведения, на что, мол, человек способен, во всех смыслах этого слова, – если бы такой вопрошающий появился тут, в обжорке, и вздумал спросить об этом одного из сбытчиков, то потерпел бы самое злое разочарование. В памяти этих людей события, которые они пережили, не оставили решительно никаких воспоминаний. Быть может, порывшись, каждый из них и мог бы вытащить что-нибудь. Но заставить кого-либо из этих русских рыться в своей памяти? Нечего об этом думать. Каждый из них мог вам найти какие вам угодно денежные знаки, мог питаться какой угодно гнилью, терпеть какие угодно лишения. Но тратить умственные усилия на воспоминания о Гражданской или иной войне? Нечего об этом и думать. Весь остаток их сил, их способностей рассуждать, мыслить, говорить уходил на философию, и только на философию и ни на что другое.