Экспозиция улья вполне может стать долгосрочным, долгоиграющим театральным проектом. Зрители примерно знают историю, «размещенную» в том или ином окне, – они ее видели, но видели версию или фрагмент, а ведь смысл не просто меняется, но и вообще устанавливается в зависимости от порядка взаимного индуцирования, от контекста улья. Ведь порядок пробуждения и связанная с ним непредсказуемость взаимной хроноиндукции, гарантирует зрителям, что сегодня они увидят нечто новое и нечто иное, но не другую пьесу, а вариацию в духе бесконечного сериала. Каждый достаточно большой и стабильный театр мог бы иметь такой зал Иллюзиона Времени – как постоянно работающую лабораторию (полигон) и как поток представления non stop.
Театр, в котором идет день за днем Иллюзион Времени, может и в самом деле оказаться несравненным инструментом познания для исследования / понимания истории и даже изохронии мира, то есть хронопоэзиса вообще.
Можно высказать предположение, что среди отеплившихся событийностей побеждают те, что имеют наибольшее сходство с внятной историей, – преимуществом обладают сюжетные, хорошо темперированные потоки. Предположим, ячейки снабжены фиксаторами зрительского внимания, которое является для них важным ресурсом выживания и последующего процветания, с ним также тесно связана способность к индуцированию остальных замороженных историй, а также устойчивость к блокировке со стороны соседних, в том числе и более мощных, хронопотоков.
«Моя история» есть в любом случае
Однако не только славный одесский бандит, но даже и кровавый диктатор не может занять внимание безраздельно и слишком надолго. Яркие иллюминации событийности быстро выгорают: только что все взоры были привлечены к агонии Гитлера, и вот вдруг обращает на себя внимание влюбленная парочка, а в глазах у них читается: «Да пошли вы со своим Гитлером!» Преимущество ярко выраженной сюжетности и всеохватности не является абсолютным – таков уж странный, но универсальный закон хронопоэзиса, всякого хронопоэзиса, всякой Истории.
Во-первых, имеет место выгорание исходных и расходных материалов, иногда в виде фейерверка. Во-вторых, всякая захваченная, витрифицированная индукцией история тяготеет к тому, чтобы стать «моей» и тем самым своей собственной историей. По природе своей все подлинные истории центробежны, и лишь мощные, но привходящие обстоятельства упаковывают их в единый поток. Тут важно еще вот что: начиная с некоторого момента вход в анабиоз невозможен, отложить проживание больше нельзя, какие бы критические условия ни сложились. Таков не только Рубикон Истории, но и Рубикон всех хронопоэзисов. Театр мог бы дать наглядно-чувственную достоверность такого Рубикона, санкционировав его в качестве своего рода научного понятия.
Далее. Вскрытые пласты времени выбрасывают некий событийный поток, и вот он со своими чеканными, ярко выписанными различиями, со своей подготовленной, хорошо темперированной кульминацией врывается в историю и даже становится историей, пригодной для хроник и учебников. Но тут его подстерегает новая превратность: конкуренция на предмет яркости и отчетливости соответствующего сюжета. Новая, более поздняя, но еще более внятная версия может захватить и потопить предыдущую. Так мы можем представить себе, что и до Бени Крика существовал удачливый и популярный одесский вор, ну, скажем, Фима Крюк. Его проделки впечатляли, как говорится: «Я вам не скажу за всю Одессу, // Вся Одесса очень велика, // Но и Молдаванка и Пересыпь // Уважали Фимочку Крюка». Но потом пришел Беня Крик и хладнокровно присвоил его историю, ничего специально для этого не делая, а просто запечатлевая яркую монограмму своей собственной незабываемой истории. Мы выносим за скобки то, что в данном случае речь идет о персонаже Бабеля, ведь этому же правилу подчинялась, например, письменная и уж тем более устная история греков.